Выбрать главу

Егор Филиппович пришел домой с новыми понятиями о жизни. Огромность человеческого страдания — а чего только он не повидал! — будто опалила его, будто он прошел через вселенский пожар, среди корчившихся в огне людей, и только чудом сам уцелел — весь в ожогах. И, если он не перегорел душевно до пепла, что и случилось с иными ветеранами, то потому, что спасательно ухватился за доступную возможность что-то еще поправить в близком ему мире. В конце концов это было той же волей к жизни, что на войне подавляла самый страх за жизнь, тем же инстинктом самосохранения, без которого и воевать, и жить в согласии с собой, со своей совестью, одинаково невозможно. Пожалуй, единственно сохранившимся от прежнего благодушного Егора Горобова было то, что время от времени он позволял себе чарку в компании. И тогда он вдавался в рассуждения, что виноваты все — кто больше, кто меньше — в человеческих бедах, в бабьих слезах, в ребячьих мытарствах, что надо искупать свои вины, а искупление — не в чем ином, как в забвении себя. Его новые собутыльники — теперь была там и зеленая молодежь — слушали его снисходительно, с усмешкой. Однажды кто-то из безусых полюбопытствовал:

— Да ты, дядя-Егор, не в секту ли какую записался?

Егор Филиппович поглядел с сожалением:

— Живешь ты, парень, не думая, вроде как растение. А ты поживи с мое — задумаешься.

Иссяк у Егора Филипповича и его довоенный интерес к романам: все, что там было сочинено, казалось уже ему слишком бледным по сравнению с натуральной жизнью, а потому к незанимательным. Читал он теперь только газеты.

Главный его жизненный интерес, а значит, и постоянное беспокойство сосредоточились на его приемышах. Накормить их досыта в ту послевоенную пору было делом нелегким: кое-где люди еще пахали на себе, жили в землянках, трудодень давал ничтожно мало. И Егор Филиппович — потомственный кузнец, да и по слесарной части работник, брался за любое, пусть и мелкое, дело, если оно сулило хотя бы полмешка картошки. Он поднимался раньше всех в своей большой семье, уходил в утренних сумерках, возвращался в вечерних. Но накормить приемышей было не всей его заботой, он принял на себя и другую, может быть, более трудную заботу об их намучившихся, а порой одичавших душах.

В первую очередь требовалось снарядить их в школу — ближайшая вновь открылась в соседнем селе, километрах в пяти. А время шло к зиме, и надо одеть ребят, обуть. В этом Егору Филипповичу помогли женщины колхоза: кто принес старенький зипун, кто сапоги, которые никогда уже не наденет родной сын, помогли также в районо — выдали несколько ордеров. Сам Егор Филиппович опустошил семейный сундук с одеждой, пропахшей земляной сыростью (этот сундук перед приходом оккупантов успела закопать в саду жена); Катерина и Настя ушивали его пиджаки, укоротили для девчонок материны юбки; немаловажным было еще приохотить ребят к учению, убедить в этой необходимости. И по вечерам они снова собирались за большим столом, в центре которого вспыхивала и коптила заправленная бензином с солью за отсутствием керосина лампа с жестяным рефлектором. А Егор Филиппович подолгу разговаривал со своими подопечными.

Темы вечерних разговоров были разные: школьные дела и хозяйственные — все ребята несли здесь по дому обязанности; с наступлением весны обязанностей прибавилось: огород, картофельное поле, коза — ее удалось купить во второй мирный год. Егор Филиппович много рассказывал о войне, и рассказывал по преимуществу о геройских подвигах и о победах — старался утешить своих слушателей, укрепить их дух. Вспомнил он и встречу в метельную ночь, в разведке, на «ничейной земле» — Сашку с товарищами, Анютку… На вопрос: «А этот Сашка выздоровел?» Егор Филиппович не нашел в себе силы ответить: «Не знаю, наверно, нет». И в его рассказе десятилетний мальчик превратился в вожака ребячьей партизанской группки… Не заболевший, а раненный в боевой схватке с оккупантами, он вскорости встал на ноги, рассказывал Егор Филиппович, и вместе с нашими частями дошел до самого Берлина. Ребятам нравился рассказ, они верили каждому слову, в чем не было ничего удивительного. А удивительное заключалось в том, что сам Егор Филиппович отлично понимал, что он говорит неправду, но выдумка представлялась ему жизненно более полезной.