Выбрать главу

И, все еще не придя, видимо, к окончательному мнению, принялся листать подшивку в обратном направлении.

— А вот протокол допроса Хлебникова на предварительном следствии, — сказал он. — Так, так… Фамилия, имя, отчество… Национальность, проживает… Вот, — и его голос невольно изменился:

«…Сутеева убил я. Потому что пьяные оба были. Признаю, что ударил. Заспорили мы: он за «Спартак» болел, я за «Крылышки». Нет, я не психический, я нормальный. Я к ним и раньше приходил, проведывал Катю, жену Сутеева. Мы с ней ребятами дружили. Нет, никто меня не подстрекал. Нет, она мне на мужа не жаловалась. Я без всякого умысла пришел. Сели мы все трое чай пить, Сутеев еще бутылку поставил… А потом злость меня взяла. Ничего больше пояснить не могу. Пьяные мы оба были, я пришел выпивший уже. Ну, и заругались, он за «Спартак» болел, я за «Крылышки».

— Все то же, что и на суде говорил. — Судья закрыл том подшивки.

— Хлебников — точно не психический, — сказала Аглая Николаевна. — Экспертиза признала, что вменяемый и психически здоровый.

— Да, признан вменяемым, — как бы с сожалением подтвердил судья.

— Подумать только: из-за футбола убил! — сказала Аглая Николаевна. — И как спокойно показывает, словно комара убил — не человека.

— Ну, это только фактическая суть — так следователь записывал, — сказал судья.

Еще какое-то время они обсуждали прочитанное: Аглая Николаевна прочно стояла на том, что и самое суровое, полагавшееся по закону наказание, недостаточно сурово для Хлебникова. И судья начал склоняться к ее мнению. Коробков замолчал — им завладела тоска… Тоска от вторгшейся в жизнь какой-то злой чепухи, нелепицы, перед которой пасовали и самый разум и даже инстинкт самосохранения. Плоды долгого умного труда уничтожались в одно безумное мгновение. И выходило, что не ясное сознание управляло жизнью людей, а нечто темное и дикое, таившееся в них до случая… Только так и можно было объяснить это «дело» Хлебникова; так, видно, случалось и в других человеческих катастрофах. И не напрасными ли тогда оказывались все усилия сделать жизнь людей лучше и добрее, если в самом человеке жило неистребимое зло? Каким способом можно было помочь человеку, если он сам себе неизвестно почему становился врагом?! И что можно было понять в человеке, роясь в этих пухлых подшивках исписанной бумаги — протоколах, допросах, справках, экспертизах, если он сам себя не понимал?! Не понимал и жертвовал всем ради мгновенного насильственного желания. А его темный эгоизм не останавливался даже перед самоуничтожением… Не этими словами думал Антон Антонович, но таков был смысл его тоски.

Его мысль опять, как к открытой ране, устремилась к своему семейному неблагополучию. Там тоже ничего нельзя понять: почему, за какую провинность обрушилась на него такая беда? Он-то ни в чем не мог себя упрекнуть: любил, заботился, трудился, был верен… И было немыслимо примириться с тем, что и простейшая арифметика взаимности: за любовь — любовь, за верность — верность, обманула его. Но ошибка в таблице умножения: пятью пять — двадцать шесть, повергла бы его только в изумление, а сейчас ему словно не хватало воздуха, как от удара под дых…

— М-да, — проговорил он вслух рассеянно. — Ерундистика какая-то.

— Вы о чем? — осведомился судья.

— Да нет, ничего, — пробормотал Антон Антонович.

Чтобы скрыть замешательство, он притянул к себе освободившийся том «Дела» и тоже стал перелистывать. Но лишь скользил взглядом по строчкам, не читая. А видел он мысленно в эти минуты лицо жены — то оно представлялось ему таким, каким оно поразило его в первую далекую встречу на прибрежном песке южного моря, — смеющееся ему навстречу, все мокрое, лучащееся лицо девчонки, вышедшей из воды, тоненькой, как стебелек какого-то морского растения, то он видел ее нынешней, с новым, отчужденно-виноватым выражением тех же глаз. И тут же с густо покрытых машинописью, кое-где захватанных пальцами страниц протоколов и допросов посмотрело на Антона Антоновича этими же прекрасными материнскими глазами испуганное лицо сына, Ираклия… Антон Антонович не удивился, увидев сына в зале суда: мальчики были, кажется, приятелями — Ираклий говорил ему как-то об этом знакомстве. И Антона Антоновича пронзила невыносимая мысль, что и его сыну — не сегодня, так завтра — грозит окунуться в эту же нелепицу жизни, где все так зыбко и неверно — и ложь, и обман. Он устрашился и за сына: дело Хлебникова оборачивалось для Антона Антоновича личным его делом. И не веря, даже вопреки очевидности, в преступление Хлебникова, он теперь бессознательно оберегал и своего сына.