Ребята на сцене, раскрасневшиеся от напряжения, широко, подобно птенцам, разевая розовые рты, неустанно звали:
«А от ополченской дивизии, — подумал Николай Георгиевич, — от тех тысяч добровольцев, что в июле сорок первого ушли из Москвы, осталось в дивизии только несколько десятков». Сам он пришел с пополнением весной сорок второго, и это было далеко не последнее пополнение. В сталинградском пекле в его роте уцелевших бойцов не набралось бы на одно отделение; ему, Уланову, здорово тогда повезло.
Школьная самодеятельность между тем продолжалась: пионерский хор сменила танцевальная группа — девочки из младших классов с белыми мотыльковыми бантами на макушках увлеченно покружились на сцене, а затем юноша-старшеклассник в отглаженном костюме, тщательно причесанный на косой пробор, продекламировал лермонтовское «Бородино»:
восклицал он с большой убежденностью чистым тенором и взмахивал рукой. А еще выступали молоденькие гимнасты и резво покувыркались; правда, заключительная пирамида удалась не сразу: один из мальчиков не удержался на плечах другого, соскользнул на коврик, но не смутился, и во второй попытке все красиво получилось. Словом, желания доставить ветеранам удовольствие было ребятам не занимать, и ветераны, те, кому посчастливилось не умереть под Москвой, в Сталинграде, на Днепре и в Берлине, дружно хлопали после каждого номера, понимая это доброе желание. А вот испытывали они такое же удовольствие, какое заметно испытывали участники концерта, — на этот вопрос Николай Георгиевич не взялся бы ответить. Кто-то, вероятно, и был растроган. А Уланову вспомнился древний миф о Горгоне Медузе, которая была так страшна, что взглянувший на нее каменел. И, может быть, нечто подобное происходило с простым смертным, близко увидевшим лик войны.
С банкетом что-то не было готово, и после художественной части всех попросили немного подождать. Заиграл баян, и приглашенные заполнили фойе. Тут и там шумели встречи однополчан, не видевшихся десятилетиями, порой с самой демобилизации. И в радостных выкриках, и в наступавших вдруг паузах, в немом изумлении, с которым люди, более близкие некогда, чем братья, с затруднением узнавали друг друга, возвращалось к ним их необыкновенное, жестокое, великолепное прошлое; они словно бы дивились тому, что все, что было с ними, действительно было, и они еще существуют, и вот опять вместе.
Уланов, выбираясь из зала, озирался, тоже ища своих, кто-то издали окликнул его, помахал рукой, он ответил, хотя и не вспомнил товарища. А выйдя в фойе, столкнулся с высоким сутулившимся стариком. Уланов извинился и прошел бы мимо, если б тот не позвал:
— Колька! Дай на тебя поглядеть.
— Двоеглазов! — вскрикнул Уланов. Он сразу же узнал этот глуховатый бас. — Двоеглазов, друг!
На длинном, в провалах и складках, помятом старостью лице была знакомая благожелательная степенность. Двоеглазов в те годы, когда они рядышком месили дорожную грязь, грелись у чахлого костерика, утопали в размокшей глине окопа, рядышком выкарабкивались за бруствер по команде взводного «Вперед!», даже рядышком на носилках лежали в санбате, раненные осколками одной и той же мины, — был наставником его, Уланова, во всех сложных, а иногда непосильных на взгляд не солдата солдатских трудах. Безунывный и щедрый на деловое, именно деловое, участие, немножко философ и фантазер, а при всем том меткий стрелок, Двоеглазов был лет на двадцать без малого старше Уланова; ныне ему перешло, видно, за семьдесят.
Они обнялись и постояли так, обнявшись. Уланов держал в руках как будто свою молодость со всеми ее испытаниями; Двоеглазов сверху — он был на полголовы выше — оглядывал лысеющую макушку Николая Георгиевича.
— А ведь ты плешивеешь, Коля! — проговорил он. — Подумать только…
— Да вот… — отозвался Николай Георгиевич, — ничего не попишешь, годы.
— Ну какие у тебя годы! — сказал Двоеглазов.
Баянист заиграл вальс, и все потеснились к стенам, освобождая место для танцев. Довольно долго оно пустовало — молодежи среди собравшихся было немного, а старики не отваживались. Уланов и Двоеглазов отступили к окну, присели там. И их диалог, поначалу быстрый: «Ну, как живешь?» — «А что у тебя?» — «Я слышал, писателем заделался?» — «Да вроде бы… Встречал кого из нашего взвода?» — «Кулагин помер — старая рана». — «Умер?! А жалко!» — «Все помрем», — эта переброска короткими фразами стала перемежаться паузами, точно не высказать было того, что оба, глядя глаза в глаза, испытывали в эти минуты…