— Вытирайте ноги, — Никифоров кивком показал на кусок мешковины, брошенный перед окрашенным суриком крылечком, — поаккуратней.
Сам он скинул старенькие, запачканные землей кеды, в которых работал, и остался в грубых носках, протертых на пятках.
— Прикажешь и нам снять туфли? — спросила Лариса. — Как в музей идем…
— Смеешься… А когда б знали, какая тут развалюха была… когда мы с Мариной вселились, — Никифоров говорил отрывисто, недовольно, не скрывая своей досады: оторвали от работы, будут выговаривать, поучать. — Нам от Марининого деда в наследство досталась. И все — своими руками… до последнего гвоздя.
— Я сейчас распла́чусь, — сказала Лариса; даже вся прелесть этой загородной весны не смягчила ее.
Однако же домик Никифорова и внутри вызывал не меньшее удивление, особенно если принять во внимание, с чего он с женой начинал. Это был как бы макет современного полированного жилища, квартирный рай в миниатюре, вылизанный, как выставочный экспонат. По необходимости мебель в маленьких комнатках — передняя, столовая, спальня, кухонька — была размещена с учетом каждого сантиметра: свободного пространства в этом засилии мебели (портативный столовый гарнитур, спальный гарнитур) почти не оставалось. И игрушечной выглядела выложенная кафелем кухонька с двухконфорной плитой, с подвешенным холодильником, с белыми эмалированными мал-мала меньше кастрюлями на полке, с алюминиевыми, начищенными до лунного сияния сковородками.
— Ну, Андрюша, ты даешь! — восклицал Хлебников, по-детски изумленно озираясь своими прозрачными глазами.
— А чего даешь?.. — отзывался Никифоров, сутулый, длиннорукий, с редкой растительностью на темени, и не старый еще (лет на пять-шесть всего старше Хлебникова), а уже лысеющий. — Каждый может, если захочет. Мы с. Мариной без выходных вкалываем…
— И долго вы так, давно? — осведомилась с опасным спокойствием Лариса; в ее взгляде не было ни сочувствия, ни простого, казалось, интереса.
— Скоро четыре года, как мы поженились… Все своими руками, — повторил Никифоров.
— Можно сказать, герои труда, — сказала Лариса.
— В запрошлом году мы к ее предкам в деревню ездили, — будто не расслышал Никифоров; бесшумно, в носках ступал он, следуя позади и тоже поглядывая по сторонам — ревниво и почему-то беспокойно. — Папаша ее на заслуженный отдых тогда уходил… Два дня гуляли. Перепились все, как скоты… Чего хорошего?
— А где же твоя Марина? — спросил Хлебников.
— Калымит. На одну зарплату разве поднимешь такое?
Никифоров шагнул к окну и задернул ситцевые, в розовую полоску, занавески, оберегая свою кухоньку от стороннего любопытства.
— Марина тоже красоту любит, — добавил он.
— Ну, а красота требует жертв, — как бы пояснила Лариса все с тем же непроницаемым бесстрастием.
А Никифоров опять словно бы не заметил ее иронии.
— Марина за работой не постоит. А специальность у нее всегда найдет применение. Штукатур-маляр… Училище кончила.
— Выходит, по две смены вкалывает, — сказала Лариса. — Первая на своей стройке, вторая — налево.
Никифоров всматривался в эту незваную гостью, словно изучая, стремясь понять… И злые мысли проходили в его голове: «Тебя она не спросила, как ей жить… Зачем вмешиваешься? Какое право имеешь судить? И почему я не погоню тебя, не пошлю куда подальше… вместе с этим дурачком, что так пялится на все».
— Жалеешь Маринку? — медленно выговорил он, сдерживаясь, — все же он побаивался этой пары.
— Когда-то вместе на танцы ходили. Была девчонка как девчонка, — сказала Лариса.
— А ты с ней поговори. Она тебя пожалеет, — сказал Никифоров.
Хлебников вспомнил молоденькую женщину, жену Никифорова, — он недавно встретил ее на заводском дворе — полнолицую, в комбинезоне, измазанном белилами, в заляпанных сапогах, легко несла ведро краски — голубого кобальта, невозможно было представить ее себе замученной. Кажется, она еще успевала, ко всему, заниматься плаванием, участвовала в заводской Олимпиаде.