Выбрать главу

С того самого времени, как русская научная мысль вступила в «мировую работу», российскому государству было не до науки. Более того, оно все делало, чтобы приглушить процесс ее естественного развития. Основные усилия власти употребляли не на раскрепощение мысли, а на ее убиение, ибо именно свободная мысль была, с позиций правительства, тем ядом, который отравлял российскую государственность и подтачивал ее основы. Шла непрерывная, не прекращавшаяся ни на один день смертельная борьба государства с желанием части общества хоть как-то ослабить его железные объятия. «Эта борьба была молохом, которому приносилось в жертву все. В русской жизни господствовала полиция, и нередко все государственные соображения уступали место соображениям полицейским. Для целей полицейской борьбы, для временного успеха дня приносились все жертвы, не останавливались ни перед чем» [9].

Утверждать поэтому можно с полной определенностью: не гносеологические, а идеологические и социологические проблемы были для российской науки основными за три столетия ее существования. Если воспользоваться лексикой французского историка знаний Мишеля Фуко, то всевозможные «техники власти», «надзор и наказание», «логики цензуры» оказывали на ее развитие не меньше влияния, чем конкретные эксперименты, наблюдения или целые философские доктрины [10]. Оттого наука не столько органично развивалась, сколько сражалась за право своего существования, а ученые поневоле приспосабливались к обстоятельствам. Появились даже успокаивающие душу рецепты, один из которых принадлежал историку Н.М. Карамзину, – мол, «цензура для таланта то же, что рифмы для истинного поэта».

Тут, кстати, налицо крайне ядовитый парадокс. Чиновники по-своему оценивали науку весьма точно. Принцип финансирования был не остаточным, а достаточным. Вполне достаточным для того, чтобы культивировать «знание ради знания», достаточным и для того, чтобы удержать свободную творческую мысль под колпаком власти, поскольку начавшаяся в середине XIX века капитализация русского общества делала его экономически открытым, и бюрократический абсолютизм предпринимал все от него зависящее, чтобы как-то притормозить его раскрепощение еще и в духовной сфере. Технический прогресс обеспечивался и финансировался нарождавшимся классом предпринимателей, а свободный научный поиск российскому правительству был всегда глубоко безразличен. Правда, во время реформ Александра II Академия наук и высшая школа чуть было не вырвались из цепких государственных объятий, получив права относительно автономного развития и даже самоуправления. Однако уже при Александре III чиновники быстро сориентировались, уразумев, во что для внутренней устойчивости российского монолита может вылиться подобная автономия; они с легкостью убедили царя в несовместимости самоуправления науки с «устройством правительственных учреждений России» [11], т.е. лишний раз подтвердили непреложное: развитие науки в стране отождествлялось только с Академией наук, а она, как видим, была рядовым правительственным учреждением.

Одним словом, реалии были таковы, что для абсолютизма самым злейшим врагом оказывалось свободомыслие. Мирное сосуществование для них было исключено. Либо – либо. Поэтому задача перед российским государством всегда стояла одна: дать возможность развиваться науке ровно настолько, насколько это было для него безопасно. Отсюда и приоритеты – прикладной науки перед фундаментальной, естественных наук перед гуманитарными.

На другом уровне свои проблемы – российское чиновничество (правительство) постоянно решало своеобразную задачу оптимизации: дать науке такой минимум средств, чтобы и техническую отсталость страны не запрограммировать и устои государственные не тронуть, ибо устои эти всегда были такими, что удовлетворяли только само чиновничество, кормившееся из государственного корыта. Все же образованное российское общество (интеллигенция прежде всего) при такой постановке оптимизационной задачи всегда оказывалось в явной оппозиции правительству.