Выбрать главу

— А не скажу — куда.

— Да ты что! Что я тебе — палки в колеса вставлять буду? Ты меня знаешь, Петр.

Пустой разговор продолжался. Ясно, что один не в состоянии решить окончательно; другой — с нарастающей уверенностью надеялся уговорить. Они наклонились друг к другу, словно встретившись на узкой дорожке, сблизили свои головы в шапках-ушанках, по какой-то странной моде среди ремонтников никогда не снимавшихся. Рядовые рабочие ходили в подшлемниках, напоминающих замысловатые шапки-палатки кавказских горцев, — это уже не мода, а рабочая необходимость. Берегли головы. Начальники, видимо, тоже берегли. Разговор продолжался. Реплики сторон логически не вытекали из сказанного собеседником. Каждый тянул свою линию, высказывал свою заботу, настаивая на своей беде. Но разнобой мнений тем не менее сливался в единую, общую, общественную, что ли, может, даже государственную заботу. В конце концов речь шла о том, кому работать, как работать и где на все взять силы.

Как-то надо завершить разговор, поскольку он ни на йоту не сдвинулся и постоянно заруливал на прежний путь. Завершение не соответствовало ни взаимоотношениям, ни истинным желаниям начальника и прораба, да, пожалуй, и не выразило истинного положения дел.

— Вот что, Петр. Заявление, черт с тобой, подпишу. Не имею права не подписать. Правда, тебе еще придется иметь дело с общественным отделом кадров. Твоя забота. Но два месяца ты, как положено, мне отработаешь. А если что не так будет, учти, я тебя и на другой работе достану. Не убережешься. Общественное, Петр, должно быть выше личного, куда б ты ни убежал.

— Да я и не убегу никуда.

— Ну вот, иди и кончай ремонт в больнице. И смотри, во вторник приду проверять работу. Понял?

— Чего ж тут не понять, Семен?

— Ну вот. А заявление пока забери.

— Нет уж. Пусть у тебя останется в наличии. Ты подписал. Сам передашь кому положено.

— Как знаешь, Петр. Не пожалей только потом.

Начальник выдвинул ящик стола и скинул туда бумагу.

— Тоже мне! Вообразил о себе бог знает что. Первый раз с таким встречаюсь. Ерунда какая-то. Что ни предложишь — все не так. Мы с тобой сколько проработали? И все было… Как же так…. Ну, что сидишь? Иди работай…

И пошел. Пока доедешь от объекта до конторы, чего не надумаешь. Он чувствовал себя растоптанным. Раньше он никогда не задумывался на отвлеченные темы. Понятие «человеческое достоинство» не было для него в размышлениях столь же необходимым, как «надо работать». И вдруг от такого пустяка, как проходная оплеуха, жизнь повернулась к нему каким-то иным боком. А может, что-то раньше повернулось, и пощечина оказалась неожиданным поводом, как яблоко для Ньютона. На коротком пути от треста до больницы он вспоминал, будто перед смертью по расхожим книжным описаниям, всю свою жизнь: сколько раз он получал по морде, сколько раз сам бил, в каких обоюдных потасовках участвовал; вспоминал, называл ли он когда-нибудь мордобитие рукоприкладством. Все было — и ничего, жизнь текла по-прежнему. С какой стати он сейчас вдруг так взъярился? Собственно, почему бы ему не яриться с той же силой на условия работы, на отсутствие материала, инструмента, людей…

«Право на труд, право на отдых! —думал он. — А какое ж это право, если трудиться как следует все равно не дают? Вот меня и бить можно. А за что? За плохой труд! Что ж у меня — право только на плохой труд? Да не хочу я получать по морде за чужие грехи. Вот! Подам в суд на контору. Пусть создают условия для меня. Это суд примет. Не имеет права не принять. Куда им деться? Так? И все эти Евгении Максимовичи быстро уберутся в свои берлоги. И женюсь…»

Как ни широко замахнулся Петр Ильич, но понять, что Евгений Максимович так же унижен обстоятельствами, заставившими его поднять руку на ближнего, он не мог. Лично обижен, личная морда, прямой обидчик — заслоняли общие насущные заботы.

Петр Ильич стал думать… Но впереди была жизнь с ее непредсказуемыми поворотами.

***

Может, все было бы иначе, если б им работалось лучше, быстрее. Тогда б не было столько нареканий на их работу, и они не уродовались в поисках необходимых материалов, и вместо больших раковин для больниц не давали бы им маленькие фигурные, предназначенные детским садам. Было бы им тогда легче на душе. Работали бы они и только работали, не проявляя беспрестанно свою прыткую и шуструю изворотливость, которую именуют рабочей смекалкой и трудовым героизмом, потому что, несмотря на все непредсказуемые тяготы, им все же удавалось закончить начатое дело. Была б работа работой, не заменяли бы они ее то посиделками, то поисками, то руганью, то уговорами с перекурами, может, миновали бы они конфликтную ситуацию.

И вот один человек мается и кается, считая, что, ударив по лицу, сломал свою личность, разрушил свою интеллигентность, и никак себя простить не может. А его коллеги, наоборот, считают, что он указал, доказал, воздал ремонтникам за плохую работу. Да ему ли указывать? И другой участник конфликта мается и не знает, как восстановить свою поруганную честь, свою разломанную личность. Ему же объясняют, что общественное выше личного, никакой поруганности нет, личность осталась цельной и нужно ответить таким же простым и понятным действием — движением в зуб за зуб.

Один мается и жаждет прощения, жаждет самовосстановления и не может простить себя. Себя. Отчего становится еще нетерпимее, еще злее. Другой хочет того же, но прощать не знает как, не умеет, хотя простить другого легче. Прощать не обучен, а как ответить — не знает. А у непростившего шансов для счастья меньше. У просящего шансов больше, чем у недающего: у желающего есть надежда — недающий ничего не жаждет.

***

Секретарша с интересом смотрела на Евгения Максимовича, и он, придавая себе значение, которого, возможно, на самом деле не имел, приосанивался все больше и больше, совершенно забыв, что ему уже сильно за сорок, а девочке чуть за двадцать. Но ведь первое, что приходит в голову мужику, когда на него с таким неприкрытым интересом смотрит девушка: по-видимому, она, как теперь говорят, глаз на него положила.

Евгений Максимович пыжился, пыжился и совсем забыл, что уже более сорока минут сидит под дверью у начальства в управлении, бог весть по какой нужде вызвавшего его на беседу. Может, и впрямь какой аппарат подкинут…

Впрочем, он особенно не размышлял о причине вызова, а перебирал в уме все возможные обращения к этой красавице, чтоб завязать с ней прочный разговор. И ничего не мог сообразить, только и высказал свое возмущение тем, что вызвали занятого человека, оторвали от операций и столько времени держат под дверью неизвестно для чего. Девушка грациозно отвечала, что она не виновата и, наверное, всегда лучше оттянуть разговор с начальством, чем показала себя более опытной в прикабинетной жизни, чем умудренный пожилой хирург. Но и поставив его на место, она продолжала с любопытством смотреть на хирурга-супермена. И все больше Евгений Максимович расцветал в собственных глазах.

Разговор-то завести ему удалось, но удержать его он не сумел, словно слабый полководец, которому хватило сил с ходу, но ненадолго занять город. Возмущение ушло в песок, и он с прежним, то ли победным, то ли побитым, видом продолжал молча сидеть у входа к начальству.

Наконец царские врата открылись и для него.

Начальство кивнуло ему на кресло и продолжало разговор, по-видимому, тоже с каким-то начальником откуда-то извне. Оба бросили косые мимолетно изучающие взгляды на вошедшего и продолжали беседу, очевидно согласовывая нечто очень важное. Наконец закончили, повернулись: