Остап Затуливетров — русоголовый, рослый мужчина лет тридцати. Он был настолько выше и крупнее обычных людей, что на него, как на чудо, показывали пальцами. Он и сам считал себя из другой, необыкновенной породы, и поэтому со своими сверстниками держался так, как взрослые держатся с детьми.
— Теперь такого здоровилу редко встретишь, — гордо говорил он. — Как-то читал в газете, что есть еще один, вроде меня, только он далеко отсюда, аж в Дагестане. По национальности аварец.
Очень плохо, брат, что нету устава в нашей неженато-холостяцкой житухе.
Он болезненно морщился от дыма окурка, прилипшего к его нижней, отвисшей, как у старого мерина, губе.
Из народной песни:
Чудесны, задушевны степные ставропольские песни! Слова в них — лишь предлог; не словами, а идущими от сердца напевами несут они глубокие и необъятные чувства.
У молодой женщины, на шестом месяце ее первой беременности, всегда рядом с еще не увядшей девичьей красотой и еще не утраченной девичьей застенчивостью уже радуют глаз приметные ласковые черты будущей матери.
Старый чабан сложил песню о счастье. Об этом стало известно на всем Ставрополье: сообщали газеты, радио. Весной, в дождь, я приехал в то село, где жил автор песни о счастье, чтобы записать ее. На краю села разыскал его хату под соломенной, черной от дождя крышей. Постучал в дверь. Никто на мой стук не отозвался. Дверь оказалась не заперта. Я вошел в сенцы. Крыша течет, под ногами вода, как и на улице. Захожу в хату. Полумрак, потолок мокрый, на полу тускло блестит лужа. В углу, на кровати, укрытый шубенкой, лежал старик. Я спросил:
— Дедушка, это вы сочинили песню о счастье?
— Я, сынок, я, — ответил старик и закашлялся. — А на что тебе знать?
— Хочу записать вашу песню.
Я раскрыл зеленую тетрадь, приготовил карандаш. Задыхаясь от тяжелого кашля, старик не мог вымолвить ни слова. Потом он утих, и я понял, что автору песни о счастье — очень плохо. Я отыскал сельский Совет и сообщил об этом. Когда к нему пришел сельский фельдшер, старик уже был мертв.
Его похоронили с почестями. Из района приехал на грузовике духовой оркестр. На кладбище собралось все село. Был митинг. Цветы. Речи ораторов.
Просторный, обставленный красивой мягкой мебелью кабинет председателя колхоза «Вперед, к коммунизму!», все стены увешаны переходящими знаменами. На самом большом красном знамени с бахромой и лентами были прикреплены четыре ордена: два ордена Ленина и два — Трудового Красного Знамени.
Вечер в селе после грозового ливня. Тополиные листья прилипли к мокрой земле. Сладко пахнет цветущей акацией и свежими огурцами.
Залужавшая земля. Степной штиль. Заштилевшее море пшеницы.
Хутор Лягушевка переименован в хутор Свобода. Как знать, может быть, переименован и хутор Кынкыз.
У А. Фета:
У А. К. Толстого:
9
Дома — хорошо! На душе тепло, спокойно. Меня встретила знакомая домашняя обстановка, все здесь было своим, привычным. Я взял на руки Ивана. Он начал подпрыгивать у меня на коленях с такой проворностью, что я невольно рассмеялся. Мне казалось, за мое отсутствие малец заметно подрос и теперь этим своим старательным подпрыгиванием как бы хотел порадовать отца. Марта тоже смеялась, тихонько так, без видимой причины, исключительно потому, что нам с Иваном было весело; я, смеясь, подбрасывал его на руках, а он пружинил и сучил ножками, заливаясь веселым детским смехом.
Когда излияние отцовской и сыновней радости наконец кончилось, Марта взяла Ивана на руки, платочком вытерла у него под носом и присела рядом со мной. Я подробно, как только смог, рассказал ей о похоронах моей геройской бабуси, о поездке в село Алексеевку и на хутор Воронцовский. А вот о встрече с Ефимией умолчал — сам не знаю почему. Марта спокойно, по-домашнему смотрела на меня своими большими, всегда чего-то спрашивающими счастливыми глазами. Видя этот ее о чем-то спрашивающий взгляд, ее радостные глаза, я, желая прихвастнуть, сказал, что во время поездки в Привольный твердо решил в самые ближайшие дни начать писать.