В тот вечер, о котором идет речь, между прочим, небо было ясное, ярко светила луна, и мои глаза быстро привыкли к темноте внутри птичьего домика. Иными словами, я уже довольно ясно видел Цыпу – наверное, и в прямом, и в переносном смысле. Он стоял на своей полочке и смотрел на меня, больше не раздумывая, а полностью сгруппировавшись, и беседу поддерживал только коротким попискиванием. Почему-то мне подумалось о том, как отнесся бы ко всему этому Гарри. Наверное, по большей части ему бы это понравилось: жить вместе с Пэм и детишками, гулять по большому двору, поросшему травой. Птицу уж он как-нибудь стерпел бы. Сейчас Гарри было бы шестнадцать лет, так что он вполне мог бы дожить до этого дня, хотя после его смерти прошла, кажется, целая вечность.
Потом я вспомнил, как Цыпа, задрав клюв и надув грудь, кукарекает у меня под окном. Вспомнил, как он гоняется за мной по всему двору, словно одержимый (что, кстати, вполне возможно). Представил себе, как он сидит рядом с собаками, как льнет к Пэм на крыльце, как бежит вслед за девочками, когда те в дальнем конце двора прыгают через своих лошадок. Мне подумалось, как ему, должно быть, одиноко, когда дома никого нет, как он радуется, когда все возвращаются.
– Ты ведь не позволяешь себе больше грустить, чем радоваться, а? – спросил я у Цыпы.
Он каркнул.
– Был у меня пес, – поведал я петуху. – Звали его Гарри. Он был моим самым лучшим другом. Поэтому я не думаю, чтобы он полюбил тебя…
– Куд-куд-куд-да-а.
– Ну уж извини, я думал, у нас разговор начистоту. Так вот, этот пес научил меня куда большему, чем я мог надеяться. Он ненавязчиво давал мне уроки: как жить, как научиться смотреть дальше своего носа и не сомневаться, что можно справиться фактически со всем, если только чувствуешь себя уверенно. А теперь вот появился ты, – продолжал я. – И ты требуешь, чтобы я был доволен тем, что имею, чтобы я вжился в отведенную мне роль.
Петух каркнул еще раз.
– У тебя совсем другие взгляды на жизнь, чем у Гарри, – сказал я, тихонько засмеявшись.
Цыпа прокудахтал так, что в конце мне послышался вопрос.
– Послушай, – сказал я ему таким тоном, чтобы он понял, что я закругляюсь, – я примирился с тем, как ты ко мне относишься. Ты прав, с какой точки зрения ни посмотри. Я высоко ценю то, как ты проявляешь свои лидерские качества. Так, может, нам заключить теперь перемирие? Самое настоящее перемирие. И мы с тобой начнем ладить, а?
Воцарилось полнейшее молчание, даже душно стало. Можно было бы услышать, если бы его перышко упало на пол.
– Нет, серьезно, – сказал я не без надежды.
Ни малейшей реакции. Это не предвещало ничего хорошего.
Гарри приучил меня к душевному комфорту. Он сумел открыть во мне такие запасы нежности и горячей привязанности, о которых я и сам не подозревал. Он показал мне, сколько уверенности придает человеку чувство безоглядной любви – а ведь все это происходило в один из самых напряженных периодов моей жизни. А Цыпа? Он не забивал себе голову новомодными теориями. Он был сержантом, приставленным ко мне персонально, и дрессировал меня, приучая к беспрекословному повиновению. Он как бы говорил: «Эй, парень, ты или делаешь, что сказано, или вылетаешь отсюда. Давай, смелее!» Никаких полутонов.
– Хороший ты парень, – сказал я на прощание, шагнул на пандус, захлопнул двери и задвинул засов.
Довольно долго я стоял на морозе – достаточно, чтобы дождаться последнего сонного ворчания Цыпы. Потом все смолкло окончательно. Должно быть, он только головой качал, удивляясь, каким же это надо быть идиотом, чтобы не уметь приспосабливаться к элементарным требованиям жизни.
Распроклятая птица и впрямь все понимала.
22
В ту зиму снег как зарядил в конце декабря, так и не прекращался до весны. Это было бы прекрасно – просто замечательно, – живи я по-прежнему в Бостоне. Там большой снегопад означал, что мы с Гарри, а позднее с Бейкером, пойдем рано утром гулять прямо по середине Коммонуэлс-авеню или Ньюбери-стрит, а вокруг будет простираться помолодевший притихший город, такой знакомый и уютный.