— Я ведь тоже некоторым образом учился вашему ремеслу в свои молодые годы. Правда, иконы писать мне не довелось, больше все краски тер да по поручениям хозяйским бегал…
И рассказал, как проходило его учение это в Нижнем, в мастерской Салабанова, их земляка, таличанина родом, к которому он поступил на работу подростком, в четырнадцать лет.
Хозяина самого в живых уже не было, правила мастерской вдова, мягкая пьяненькая старушка, родом тоже из Талицкого. Это она объявляла ему, вновь принятому ученику, окающим володимирским говорком: «Дни теперя коротенькие, вечера длинные, дак ты с утра будешь в лавку ходить, мальчиком при лавке постоишь, а вечерами — учись!» Ученье же было больше на побегушках: то прибрать мастерскую, то самовар поставить. Только по вечерам, когда растирал краски, удавалось присматриваться, как работают мастера.
Был там один, Жихарев, личник. Мог писать и по-фряжски, и по-византийски, и итальянской манерой, был тонкий знаток иконописных подлинников, все дорогие копии чудотворных икон проходили через его руки. Человек невеселый, многим он был непонятен. Бывало, сидит всю неделю молча, весь с головой в работу уйдет. Сам в эти дни не поет и не пьет и даже не слышит, если поют другие, хоть пение и очень любит. Голову оторвет от работы, посмотрит на всех удивленно, будто впервые видит, и снова уходит в нее целиком, лицо отчужденное. Все на него посматривают, перемигиваются: как только кончит работу — запьет…
Горький рассказывал дальше, как он однажды принес в мастерскую книгу, лермонтовского «Демона», с каким волнением читал его мастерам и как загорелся, заслушавшись, Жихарев написать этого Деймона, словно бы въяве видел его: телом черен, мохнат, крылья огненно-красные, — суриком, ручки и ножки досиня белые, будто бы снег в лунную ночь…
Он докурил сигарету, задавил окурок о пепельницу.
— Жихарев был настоящий художник в душе. Работал он так, что ему было жаль расставаться с готовой иконой, а это — жалость не всем доступная…
Горький погрустнел и своими длинными пальцами потер переносицу. О себе он говорил неловко, конфузливо усмехаясь в усы; поправлял то и дело сползавший пиджак, приподнимая по очереди угловатые острые плечи.
Передохнув, увлеченно принялся рассказывать еще о двух таличанах, Ситанове и Одинцове Павле, тоже учениках, с которыми вместе работал у Салабанова. С Одинцовым сошелся особенно близко, тот был почти ровесник, очень похожий судьбой, — лет с восьми тоже мыкался по чужим людям. Был он талантливый рисовальщик, карикатурист. После вышел из него мастер хороший, но ненадолго хватило, годам к тридцати начал пить…
— Он мне письма писал. Потом я встретил его в Москве, на Хитровом рынке, уже босяком. А после услышал, что умер в тифе. — И — заключил: — Хорошие были люди! Только жизнь-то была анафемски плоха, невыносимо скучна и их недостойна…
— И у нас вон в селе тоже прежде… Сколько разных людей пропало, сколько спилось! — горячо подхватил Доляков. — В человеке бурлит молодой талант, он рвется куда-то, а не находит в себе духовного наслаждения в работе и начинает пить… А вы-то уж знаете, что такое искусство!
Куря одну за другой сигареты, пуская дым из широких ноздрей, словно процеживая, Горький раскашлялся вдруг, хватаясь руками за впалую грудь, бухающими глухими звуками. Шея его цвета старого дерева, в частой сетке морщин, покраснела, будто нажгли крапивой, лицо налилось бурой кровью. Кашлял долго и трудно, тряся указательным пальцем: дескать, подождите, сейчас пройдет…
Долго отдыхивался, вытирал пальцем слезы, уставя в пол измученные глаза. Только теперь стало видно, как тяжело он был болен. Когда отдышался, в глазах пропала усталость, снова они налились синевой, горячей, насквозь просвечивающей.
— А неприятным и самым страшным в учебе для меня было знаете что? — спросил он, хитро прищуриваясь. — Это когда надо было яйца расчинять для красок. Надо сначала яйцо расколоть… осторожно так, сверху, белок слить в одну, желток же в другую чашку. А перед тем покатать желток на ладонях — из ладони в ладонь, освободить от остатков белка и не разлить при этом желток, в тоненькой пленочке сохранить, — ну, это вы лучше знаете сами!.. И вот я то портил желток, разливал его в яйце, то вдруг сливал белок в чашку с желтком и портил этим все желтки, что успевал отделить. А за это — били…
Он пристроил в мундштук новую сигарету, снова полез в карман за платком, вытер усы.
Рассказывая, он иногда щурил глаза, приподнимал нависавшие брови. Или рассматривал свои крупные руки, словно искал на них что-то, может быть, следы своего тяжелого опыта. Или лепил ладонями в воздухе, создавая живую картину.