Выбрать главу

Откуда-то из глубин плотно укрытой густым туманом реки в мертвой утренней тишине время от времени ухали сдвоенные гудки. Ухали обреченно, тревожно. То подавали сигналы невидимые суда, которых туман прихватил в пути.

Вскоре туман, холодный и мертвый, стал медленно наливаться розовым. Вот в нем обозначилась красноватая точка, стала расти, отразилась в парной воде, задымившейся розово, и теперь можно было уже различать, где вода, а где небо.

На пристань с обшарпанным чемоданом своим притащился и Колька. Сел отчужденно в сторонке и принялся упорно смотреть на розовевшую воду, делая вид, будто не узнает Сашкину мать.

— Чего это вы?.. Али не поладили, не поделили чего? — спросила она беспокойно у Сашки, но он и на этот раз промолчал.

Мать поднялась и направилась к Кольке. Подсела и стала о чем-то с ним говорить. Тот отвечал неохотно, вроде как одолжение какое ей делал. Ну и пускай! А ему-то что, Сашке?.. Только зря она так, не знает еще, каким он стал теперь, Колька, а когда вот узнает, то по-другому заговорит!..

Вскоре мать возвратилась и молча уселась рядом. Сашка тоже молчал. Потом решился спросить:

— Ну как там у вас всё, дома?

— Да как? — не сразу ответила мать. — Веньку-то в ясли мы к осени сдали, туда теперя таскаю. Робятишек обоих, только учебу закончили, в лес отец-от погнал, мох теребить. Хочет двор на мох ставить, а то кое-как, на живую нитку он со́брат… А так все по-старому: пьет, безобразит. Намеднесь опять заявился пьяный, опять разошелся, меня с робятишкам-то из дому стал выгонять…

— Письмо последнее получили, которое я ему написал?

— Да получили, при мне почтальонша его принесла. И это письмо получили, и те, что зимой и весной написал. Как прочитал, так сразу и изорвал на мелкие искирёчки… Соплив, слышь, меня учить-то, забыл, говорит, спроситься его, как мне жить. Грозился башку тебе оторвать. Ты уж, милой, не связывайся-ко с им, а то ведь горяч бывает, может и порешить на разу, побереги уж себя-то, пёс с им…

Сашка нахмурился, помрачнел: да, дома все шло по-старому.

Злоба отца была для него непонятна, но еще непонятнее было долготерпение матери. Все от отца сносила — побои, ругань и пьянство и то, что он путался с местными бабами.

Мать принялась расспрашивать, чем их там кормят, в этом училище, как закончил учебу, с какими отметками, как он жил этот год.

Экзамены Сашка сдал на отлично и был отмечен в приказе. За год не раз получал от дирекции премии, на викторине сумел отхватить первый приз. А вот Колька остался с «хвостами», ему и еще трем талантам с их курса перевод в другое училище задержали до осени…

Об этом и рассказать хотелось, да что-то мешало (ведь уж не маленький, чтобы хвастать!), и он только буркнул в ответ: «Ну как?! Как и все…»

— Денег-то мало тебе посылали, ты прости уж, сынок. Скажешь, бывало, отцу, мол, сын вот опять пишет в письме, что без денег сидит, надо послать. Буркнет в ответ: «Посылай, я тебе, что ли, мешаю!..» А чего я пошлю, у меня ни копейки, на получку свою всю семью ташшу. Люди-то вон говорят: он у тебя, мол, мастеровой, на все руки… А толку-то што? Заработает — тут же пропьет. За дом ведь и до се не уплочено — за перевозку, за сборку…

Сашка полез в карман и, смущаясь, отдал ей девять червонцев, полученную за лето стипендию.

— Вот спасибо-то, милой сынок! — обрадовалась она. — Надо тебе костюмишко хоть какой-никакой огоревать, вот ты какой детина за год-то вымахал, парнем уж стал совсем…

Стену тумана тронуло утренним ветерком. Река задымилась, туман стал рассеиваться, серые клочья его таяли на глазах, открывая все более гладь реки, спокойную, сонную, стоявшие мертво суда и рыбацкие лодки, левый берег с его уютными деревеньками под необъятными вязами, химзавод с высокой черной трубой, из которой рыжим лисьим хвостом истекал ядовитейший дым, на целую версту в окружности уничтоживший зелень.

Река ожила, проснулась. Подошел, весь дрожа от работающей машины, старенький пароходик местного сообщения, фильянчик. На облупившихся полукружьях над колесом еще можно было прочесть его гордое имя: «Каховский». Остатки тумана исчезли, и в утренней тишине и блеске открылась, нежась под солнцем, Волга во всю свою ширь…

Пароходик затуркал, зашлепал расхлябанным колесом. Побежали мимо зеленые берега, зеркальное отражение которых сперва выгибалось плавно в стеклянно-выпуклых волнах от парохода, затем начинало дробиться в кипящей забортной воде. Вот обогнали трудягу-буксир, медленный, желтый, с бревном поперек колеса, натужно шлепавший плицами. За ним без конца тянулись звенья плотов с шалашом на одном и дымившимся, не погасшим с ночи костром. Справа торжественно проплыла белая колокольня села, поворачиваясь, словно барышня перед зеркалом, позволяя себя оглядеть с разных сторон. Белым лебедем по зеркальной воде навстречу летел пассажирский, мощно, свободно работая колесом. Над широкой белой трубой с пояском струисто дрожал расплавленный воздух, а на покрытой легкими тентами верхней палубе вольно гулял встречный ветер, трепал их концы, и неуловимо и бесконечно взбегали, змеились по парусине, по празднично-белому борту зеркальные отражения реки…