Выбрать главу

— Я вам проценты внесу, потерпите.

И быстро подумал за ростовщика сам, как если бы это тот хотел так сказать:

«А терпеть мне или вещь вашу по сроку продать, это уже моя, батюшка, воля».

Фраза удалась — безжалостная, жесткая; чтобы не забыть ее, Федор Михайлович про себя повторил теми же, не меняя их последовательности, словами. Из уст Александра Карловича он между тем услышал другие слова:

— Не извольте беспокоиться. Еще сроку полгода. Будет срок, тогда и поговорим.

Взяв часы тремя пальцами за цепочку, Готфридт продолжал их держать на весу, с кислым выражением на лице, словно сомневался, надо ли связываться с этим закладом. От внимания Федора Михайловича не ускользнула чернота на кончиках пальцев Александра Карловича — наверное, у всех ювелиров так въедается пыль в кожу. Деталь, надо признать, недурная. Только не для этой истории. Для этой истории ювелир на роль ростовщика не подходит никак. Сколько же можно убивать ювелиров и их кухарок?

— Много ль за часы-то, Александр Карлович?

Поскольку Александр Карлович не спешил с ответом, Федор Михайлович осторожно попытался ему подсказать — навести на желанную мысль:

— С пустяком ведь пришел, не правда ли? Или вы не так думаете, Александр Карлович? Почитай, ничего не стоят, да? Так ведь думаете, да? Сознайтесь, что так.

— Почему ж ничего…

Готфридт открыл часы.

— Были бы серебряные, вы бы и двух рублей не дали…

— Только они не серебряные.

— А пришел бы другой кто-нибудь, принес бы серебряные… студент какой-нибудь… серебряные, отцовские…

— Только они золотые.

— Полтора бы дали рубля… За серебряные.

— Тридцать восемь рублей, — произнес Александр Карлович; похоже, разговор ему не нравился.

— Тридцать восемь рублей! — воскликнул Федор Михайлович с такой поспешностью, словно только и ждал этого. — Вот! Вот и я про то же!.. В Висбадене мне за них втрое больше давали…

— Вы из Висбадена? — оживился Готфридт, он был рад сменить тему. — Как вам Висбаден?

— Не спрашивайте, — сказал Достоевский. — Омерзителен ваш Висбаден.

— Висбаден, Висбаден, — покачал головой Готфридт.

Достоевского передернуло:

— Да, и что? Да, Висбаден, да, я проиграл, да, в рулетку!

Слышал, как сам прислушивается к себе: все одно к одному — быть припадку. Но не сейчас. Выражение сочувствия, было появившееся на лице Александра Карловича, сменилось выражением недоверия.

— Часы-то выкупили, впрочем.

— Люди хорошие везде помогут, — быстро проговорил Достоевский.

Он бы не стал продолжать, но Готфридт молчал, выжидательно склонив голову набок, словно знал, что рассказ воспоследует непременно.

— Меня бы тут иначе не было, — Федор Михайлович неожиданно хлопнул в ладоши. — А я еще в Копенгаген сплавал, у старого друга гостил. Да что деньги? Знали бы вы, какой я роман пишу!.. Неделю на корабле только тем и занимался, что романом своим!.. У меня только он в голове, даже сплю когда!.. Даже когда с вами разговариваю!..

Федор Михайлович засмеялся, да так, что Александр Карлович зримо поежился.

— Мне Катков аванс выписал, триста рублей!.. Их в Висбаден послали, только я уже в Копенгаген уплыл, переслали обратно, сюда… в Петербург. Вам не представить,

Александр Карлович, я домой возвращаюсь, а меня триста рублей дожидаются…

— Зачем же вы тогда ко мне пришли с часами-то золотыми?

— Да вот пришел, — ответил Федор Михайлович. — Мало ли зачем. Затем и пришел, что пришел. На пробу пришел.

— На что? — не понял Готфридт.

— На пробу. Неважно на что. На вас посмотреть.

Александр Карлович почтительно кивнул, словно намекнул на поклон.

— Между прочим, насчет вашей фамилии… Готфридт, это ж по-русски «богобоязненная» будет или не так?

— Почему ж «богобоязненная»? Я ведь не женщина.

— Разумеется. Но были бы женщиной, были бы «богобоязненной» само собой. А так, понятно, мужчина.

«Да, да, и чтобы деньги на упокой души копила — пожертвовать в монастырь», — обрадовался Достоевский.

— Достоевский фамилия тоже интересная, — произнес Александр Карлович с таким видом, словно отвечал на любезность любезностью. — Так про что же ваш новый роман?

Но охота о себе рассказывать у Федора Михайловича пропала уже.

— Да так, — нехотя произнес Достоевский, — молодой человек становится пленником своей же идеи. Вам, думаю, неинтересно. Тридцать восемь, ну что ж! На четыре месяца, хорошо?