Выбрать главу

— Станем тут, Евдокея.

— Смотри, Евдоким, вон солдатик на нашего вроде похож.

Павел спрыгнул в снег, звеня своими крестами и медалями. Сколько лет он не то что не ел, а даже не видел блинов! Взять на последние деньги угостить блинами Устю. Морозец ему покалывал щеки, от корзины поднимался легкий парок. Павел подал старику горстку медных монет.

На все, сколько выйдет.

Евдоким замотал головой и слезливо сморщился. Бабушка Евдокея положила Павлу в протянутую ладонь теплый блин, перекрестилась.

Помяни, солдатик, раба божьего Николая. Старик, всхлипывая, прибавил:

Внучоночка нашего. Единственного. Годовщииа сегодня сполнилась, как царь на чужбине его загубил.

Кто-то из-за спины Павла спросил:

Убитый в Маньчжурии? Бабушка Евдокея ответила:

Скончался от ран.

Да-а… Вот она, жисть человеческая…

Стариков обступили солдаты, чинно каждый взял по блину, сняли шапки, повернувшись к востоку, сотворили крестные знамения:

Помяни, господи, во царствии твоем раба твоего Николая.

И потом молча стояли, страдальчески глядели, как в тихом горе трясутся согнутые плечи стариков…

Павлу всю ночь мерещился дед — Евдоким. Сидя на кромке нар, в ногах у Павла, пожилой солдат глухим хриповатым голосом рассказывал кому-то не то притчу, не то легенду:

Жил на свете царь, жестокий и подозрительный. Палачи секли голову каждому, кто худое слово о нем сказал или, может, только помыслил. И взроптал народ, собрался у дворца, попрекать стал царя за жестокость его. Не ворохнулась совесть царская, махнул он рукой, и холопы его мечами скосили взроптавших, всех до единого. А тела убитых свезли и в быструю реку сбросили. Осталось перед дворцом, где допрежь росла шелковая трава-мурава, поле кровавое, алое. Так три дня стояло оно, пока впитала в себя земля кровь народную. На четвертый день вышел царь, стал на средину поля, топнул ногой: «Вот она, моя сила и власть! Кто посмеет слово сказать против меня?» Глядь — на поле ростки из земли пробиваются, бугрится земля. Подымаются из нее острия пик, мечей, шишаки медных шеломов, а потом головы, плечи. И неисчислимое выросло на поле войско. Из каждой капли крови народной — витязь. И спастись царю с поля некуда, кругом рать гневная, всюду гибель ждет царя…

Оба, и Евдоким и солдат-рассказчик, спутывались в сонном сознании Павла, уходили, отдалились куда-то, а потом опять голос солдата звучал тихо и горестно:

…Посеял он кровь народную, а взошла погибель для него самого. Вот она, правда! Только ведь те-то, кому посек царь головы, не встанут уже, ихняя жизнь до сроку оборванная…

Было как-то особенно холодно в эту ночь. Ветер сочился сквозь тонкие стенки вагона, и Павел ежился, подтягивал ноги, чтобы согреться, перевертывался с одного бока на другой. Сон у него все время прерывался, и Евдоким то уходил, то снова приходил, и снова звучал глухой голос солдата-сказочника…

Утром Павел силился припомнить, от кого оп еще раньше слышал такое же. Может, не в таких словах, а по сути своей похожее. И еще странно было Павлу: столько смертей видел он, а поминки незнаемого Николая, внука Евдокимова, почему-то вдруг без меры разбередили душу. С чего? С какой стати?

Павел обо всем этом рассказал Усте. Они стояли в хвосте состава, прячась за вагон от резкого северного ветра, и глядели, как неубывающая цепочка солдат с котелками в руках медленно подвигается у обмерзшего, единственного на разъезде, колодца. Эти хотели напиться воды. Другие, скорости ради, набивали котелки снегом. Устя зябко прижималась к Павлу плечом, говорила ему своим ровным, бестревожным голосом:

Чего мы с тобой не пережили, Паша! А пережили. Зачем же теперь еще томить себя тоскливыми думами? Это все от усталости, Паша, от этой тяжкой дороги. Приедем в Тайшет, а там… Голубенок мой, теперь только свет и радость у нас с тобой впереди! Столько перетерпели — малость самую осталось.

Знаю, Устенька. Дни, минуты считаю. А вот влепились же слова про жизни человеческие, до сроку оборванные, никак нейдут из головы. Сколько людей жить бы могли, как мы с тобой! А нету их. И жизни ихние никто уже не проживет. Под пулями лежал, об этом не думалось, а теперь вот пришло — и думаю.

Так потому и пришло, Паша, что душа в этой долгой, проклятой езде вся исстрадалась. Вот приедем…

На этом разъезде, в тупике, эшелон простоял больше пяти суток, и каждый день, встречаясь, Павел и Устя говорили только об одном: скорее бы добраться домой. Когда полное счастье совсем уже близко, о чем другом еще говорить? Павла теперь редкую ночь не давили тягостные, беспокойные сны, но он их не рассказывал Усте. Зачем тревожить? Правду она говорит: это все от усталости. Надо как-то перетерпеть. Перетерпеть голод, грязь, вшей, сверлящих тело, и эти остановки, остановки. Солдат-сказочник про царя жестокого притчи рассказывал… А царь Павлу всю грудь крестами увешал, в почет возвел и простит побег с каторги. Стало быть, этот царь не жестокий. Жестокие, без сердца, без жалости, забастовщики, те, кто в снегу заметенные эшелоны с солдатами держат…