Выбрать главу

— А что? — откликнулся я так же машинально, не успев сообразить, что я попадаюсь.

— Ваша душа, — пояснил он со скромной готовностью. — Смятённое и растерзанное состояние души вашей… И не «волнует» — я неверно выразился: получился дурной каламбур. Душа ваша и так болезненно взволнованна: ей надо прежде всего успокоиться. Вот вы и задержаны здесь, чтобы могли отключиться от всех забот и волнений… Здесь целебная атмосфера, в этом святом месте, — замечено многими и подтверждается в течение целого тысячелетия! Вы увидите, как уже через несколько дней затормозится в вас тот праздный поток сознания, который составляет истинное проклятие человека. А может быть и остановится совсем, — если доверитесь и откроете доступ в себя силам этого места… Тогда сможете задать вопросы, какие захотите, и получить на них ответы. А не захотите — не надо: всё равно душа ваша будет исцелена, и мы вас отпустим.

12

И лишь на волне происходящего мы поднимаемся… Но я этого ещё не понимал. Я противился, то есть содействовал разорению… Впрочем, моя невеста тоже только то и делала, что разоряла. В этом, выходит, мы были с ней заодно.

13

Делать было абсолютно нечего. Книги, газеты, телевизор — всё отсутствовало. Общие богослужения считались факультативными и, хотя на уклоняющихся от них многие смотрели косо, всё же это было допустимое вольномыслие. В основном, время протекало в прогулках по горам. Были лыжи, кое-кто катался — к этим относились с ироническим вздохом: мол, человек отдаёт дань мышечной бессмысленной деятельности. Вскоре я познакомился со многими (а что делать, если не сходиться и разговаривать?) — и все оказались вроде меня: «на отдыхе», так сказать. Но новичков не было: полгода и даже год — обычные сроки. Попадались и старожилы: по пятому, например, году, — эти сделались конформистами, отрабатывали систему, пели хвалу и не желали никуда уходить.

Главная особенность жизни состояла в подавлении и переориентации сексуальных потребностей, как это водится во всех религиях. И почему я не убежал — я теперь понимаю (хотя убежать, как выяснилось при более близком рассмотрении, было нетрудно): видимо, я попал туда, куда исподволь вёл меня мой отрицательный опыт. К тридцати годам я узнал около десятка… впрочем, я это уже писал, повторять не буду. И я оценил: моя невеста поступила, со своей стороны, весьма мудро, ибо в том виде, как я являлся ей, я был неспособен на брак. Как это объяснить? — Постараюсь. — Тяжкая, мучительная жизнь привела меня к ненависти в отношении чувственно-плотской стороны. Я сказал, что был агностиком, но на самом деле я склонялся к чему-то вроде манихейства. Бессознательно я грезил, пожалуй, об оскоплении и даже, как я теперь понимаю, по-своему молился, чтобы некая высшая инстанция освободила меня от позорного и подавляющего рабства плоти… И вот я начинаю рассказ о том, как я стал поэтом.

14

Позже я узнал, что его звали Щудерек. Любителям поэзии, наверное, уже ясно, о ком речь. Это крупнейший поэт, пожалуй, великий. Я называю его настоящим именем, которое он скрывал. А тогда он сказал мне: «Помните, что мы с вами не знакомы. И больше ко мне не подходите». Глядя с обрыва вслед своему скомканному листку, я чувствовал странную обиду, хотя, рационально, — на что я мог обижаться? — ведь он сделал мне облегчение. Он повернулся было уходить, но вдруг остановился. «Да, если хотите, впрочем, я могу вам сказать ещё кое-что». — И он объяснил, как найти тех, которые читают.

15

Это явилось для меня совершенной неожиданностью. Некоторое время, — не помню, недели две, — плоть меня не беспокоила, и я уж начал склоняться к мысли, что здесь действительно присутствует сила, которая исцеляет и освобождает от этой гадости. И вдруг случилось необъяснимое: это был жар, бред, поток образов и слов, неотвязно требовавших от меня какого-то действия. Я брал их, ощупывал, сдавливал, соединял, блуждал в их шершавых и нежных внутренних закоулках. И когда наконец они сложились в ритм со звоном, я испытал такое наслаждение, что, очнувшись, сразу же заподозрил, в чём тут дело. Я сидел за столом, передо мной лежал исписанный лист, и хотя, прочитав, я ощутил лёгкий стыд и недоумение, всё же радость со специфическим привкусом гордости не покинула меня. Было солнечное утро, до обеда ещё часа три, и мне захотелось гулять. Поднимаясь, я почему-то подумал, что нехорошо оставлять лист. Я его повертел — и сунул в выдвижной ящик, пустой. В это время в мою келью зашёл уборщик, обыкновенный монастырский служка. (Двери не запирались, и принято было входить без стука… На самом деле, принято было держать двери даже чуть-чуть приоткрытыми, но я никак не мог к этому привыкнуть.) Служка быстро, деловито оглядел келью на предмет того, что здесь предстоит сделать… И вдруг прямиком устремился к столу, выдвинул ящик и, достав мой лист — брезгливо, оттопыренными пальцами, кинул сверху… И странно, что это непонятное действие не удивило меня, но вызвало прилив жгучей краски к лицу.