— Значит, подозреваемый невиновен, только и всего, — сделал естественный вывод Розенфельд.
— Нет, — отрезал Сильверберг. — Это значит, что комиссар отзывает тебя из затянувшегося отпуска и просит — заметь, пока просит, а не требует, — чтобы ты явился завтра к восьми утра на оперативную встречу.
— О Господи! — вскричал Розенфельд, уронил сэндвич на землю, быстро поднял и положил в коробку. — Я только что решил проблему, и мне нужно вспомнить — как!
— У тебя много времени для воспоминаний. Весь день! Последний рейс из Принстона в семь вечера.
План пришлось менять.
Розенфельд брел по дорожкам, отвечал кивком на приветствия незнакомых, сам кивал кому-то и получал ответный кивок или взмах. Он не пытался вспомнить сон — знал, что это не только бесполезно, но уведет от решения еще дальше.
Принстонский парк знал решение проблемы. Природа знает решения любых задач, которые человек сначала осознает, а потом пытается решить, тратя на это годы и миллионы, государственные, спонсорские и, если есть, собственные.
Розенфельд вышел на улицу Вильяма, вдоль которой под разными углами располагались коттеджи, домики, здания. Возможно, он уже был здесь вчера вечером, но место не узнавал, ноги сами привели его к трехэтажному дому постройки начала прошлого века — покатая, крытая красным шифером, крыша, традиционные три колонны под портиком у входа.
Розенфельд услышал знакомый голос и обернулся.
Мисс Бохен вышла из правой аллеи. Позвала она его? Он усомнился — губы ее были плотно сжаты.
Он шагнул к ней — на языке вертелись банальные слова о хорошем дне и прекрасной погоде — и сказал, не думая:
— Я хотел вас видеть!
Она пошла за ним глубину аллеи, где стояла деревянная скамейка с удобной гнутой спинкой. Когда они сели, багровый широкий лист спланировал на колени мисс Бохен, она осторожно взяла его в руку — на листе сохранились две крупные капли вчерашнего дождя, и в них отразилось то ли солнце, то ли взгляд, то ли что-то, пока не сказанное и невыразимое.
Дженнифер закрыла глаза и подставила лицо солнцу, всплывшему над вершинами деревьев, как золотой шар из морской бездны.
— Мисс Бохен, — произнес Розенфельд, коснувшись, как вчера вечером, ее ладони, лежавшей на коленях, — расскажите о нем еще. Кроме работы и вас, у него в этом мире не было ничего, так ведь?
— Да, — сказала она. — Джерри был не таким, как все.
«Не такой» означало великое множество возможных «не таких». Любой человек — не такой, как остальные.
А какой?
— Мы дрались в детстве, — сказала она. — Джерри на три года моложе меня. Я хотела, чтобы он мне подчинялся, и он хотел того же, он не был самостоятельным в обыденной жизни, но постоянно мне противоречил, потому что в мыслях и желаниях был самостоятельным всегда. Я говорила: «Приготовь завтрак, мне надо в школу», он кивал и принимался намазывать на хлеб варенье, как я любила, но замирал и задумывался о своем, я опаздывала, отнимала у него нож и хлеб, а он сопротивлялся, потому что уже начал что-то делать, а когда он начинал, то доводил до конца и никому не позволял мешать, но думал о другом, и мысли тоже не позволял исчезнуть, понимаете?
— Да, — сказал Розенфельд только для того, чтобы она не молчала.
— Он хотел подчиняться, чтобы не думать об обыденном, и он не мог подчиняться, потому что такой была природа его сознания, если вы понимаете, что я хочу сказать.
— А ваши родители… — сказал Розенфельд тихо. Он не хотел спрашивать, но, тем не менее, хотел знать.
— У отца другая семья, мы не общаемся. — Голос звучал ровно, без интонаций. Давно пережитые эмоции, остывшая память. — Мама… — Короткая заминка. — Мама у нас замечательная, она архитектор, в Миннеаполисе десятки зданий построены по ее проектам, особенно красив мост через Миссисипи, мы с Джерри любили по нему прогуливаться и смотреть на воду. Я видела в воде контуры известных мне картин, а Джерри — числа и математические символы, они появлялись и исчезали, одна волна их писала, другая смывала, и он — это его слова — видел, как сами себя решали какие-то уравнения, для меня в этом не было смысла, я этого не видела, а он не мог разглядеть картин, которые видела я.
Мать на похороны не приехала. И отец. Другая семья — да, но смерть сына…
— Мама умерла два года назад.
— Простите, — пробормотал Розенфельд. Дженнифер говорила о матери как о живой.
— Отец сейчас в Антарктике, я даже не знаю точно — на какой станции.
Небольшой камешек лег на свое место в пазле.
Розенфельд складывал пазл, не представляя результат, но, тем не менее, угадывая, когда слова и мысли сочетались с тем, что он уже подсознательно знал. Такого с ним прежде не бывало, и он не мог относиться к происходившему спокойно, но и волноваться не должен был себе позволить. Волнение, как волны на море, размывало то, что уже возникло где-то в глубине чего-то, что называют подсознанием.