Но возвращаюсь к правильно подмеченному т. Нусиновым обстоятельству, что в моем выступлении никаких теорий не было. Не было их потому, что здесь не нужно было никаких теорий. Почему? Да потому просто, что я имел перед собой теорию, которую должен был оценить, причем к оценке этой теории я подошел не как теоретик и не с теоретическими предпосылками н не с методологиями, а именно как историк. Передо мною теория. И у меня, как у историка, есть знание исторических фактов, которые предложенная мне теория должна охватить. Я и собрал некоторую сумму фактов, которых не охватывает, не объясняет теория.
Если бы т. Усиевич в своем выступлении показала, что теория прекрасно овладевает фактами, — я немедленно отказался бы от всего того, что говорил, и постарался бы тщательным образом усвоить теорию т. Лукача. Для меня, повторяю, отсутствие серьезных теоретических предпосылок в моей работе над историей романа является как раз вещью чрезвычайно печальной. Я чувствую себя в известной мере, как без рук, не имея даже основной сколько-нибудь разработанной терминологии в этой области. Я бесплодно и давно копаюсь в ученой литературе, отыскивая для себя что-нибудь в этой области, и ничего не нахожу. Повторяю, я шел сюда с надеждой получить для себя указания по этому вопросу. Но что же я буду делать с этой теорией, которая мне моих фактов никак не охватывает? Я и перечислял эти факты.
Зачем же т. Усиевич представляла это дело таким образом, что это неудовлетворение вытекало из моих методологических предпосылок, и вспомнила здесь блаженной памяти переверзианство? Что же это такое, как не некое искривление всей ситуации прений? Ведь застрельщиком прений, как известно, выступил человек, который едва ли имел какое-нибудь отношение к переверзнанству- т. Шиллер. Он начал свое выступление с прямого констатирования, — медленно, со свойственной ему тяжеловесностью, несколько может быть недостаточной выразительностью, языковой, чисто лексической, — именно того, что в этой теории не учтены исторические факты, и привел факты, которые обойдены молчанием. Дальше выступал целый ряд людей — все историки. Выступали они также не с какими-нибудь теориями; они просто говорили: вот передо мной теория, но что же я буду делать с этой теорией, когда факты в нее не укладываются, когда эта теория не освещает мне фактов, а поступает с этими фактами как мифический Прокруст с людьми, не укладывавшимися на его кровати: если факты не укладываются в своего рода кровать теории, укороти, обруби ноги фактам, а если они коротки — вытянем их, чтобы пришлись точка в точку по кровати. Вот о чем идет речь.
Я полагаю, что в этом плане и должны развертываться прения, потому что я пришел сюда для делового обсуждения проблемы теории романа, а не для того, чтобы поднимать такую действительно для меня уже допотопную вещь, как переверзнанство (смех). (Б е с п а л о в: Вот на этом и остановитесь). Что это есть допотопная вещь? Она и есть допотопная.
Ю д и н: Я, к сожалению, не слышал доклада т. Лукача и первого вашего выступления, но со стенограммой ознакомился и прослушал сегодняшнее ваше выступление. Меня интересует вот какой вопрос: т. Лукач в очень большой мере пытается опереться в трактовке вопроса об эпосе на известное положение Маркса о природе классического греческого эпоса. Из вашей стенограммы и вашего выступления я не понял, как вы относитесь к этому положению. У меня создается такое впечатление, что вы в этом вопросе ходите вокруг да около, ни за, ни против.
П е р е в е р з е в. По существу говоря, у Маркса о греческом эпосе сказано буквально несколько слов. То, что говорится о греческом эпосе у Маркса, это для меня вещь вполне аксиоматическая. Греческий эпос представляет собой гениальное художественное воплощение определенного этапа о развитии человечества, который Маркс называет детством человечества. Но каким образом я сделаю отсюда вывод по отношению к теории романа и к теории эпоса? Ведь Маркс ничего не говорит о таких вещах, как позднейший эпос.