Наступила ночь, тревожная, темная, с воем ветра и шумом дождя над палубой. В трюме было слышно тяжелое дыхание людей, вздохи, короткие, устало обрывающиеся разговоры.
Оводов спал, широко разбросав руки, животом вниз, неловко уткнувшись лицом в локоть. Я лежал рядом с ним, но не спал — думал. Недалеко от меня устроились на ночь Пушкин, Золотухин и Сивовал. Вначале они молчали, каждый думая о своем. Разговор между ними завязался внезапно. Я вслушался.
— Вот какую шутку поднесли нам, — со злостью, сухо буркнул Золотухин.
— Ты о чем это, Леша? — сонно спросил Пушкин.
— Да все о том же, Иван. Не станет скоро нас на этом свете. Не станет, словно и не было нас… А главное, обидно: пройдет время — и никто даже знать не будет, за что мы боролись, кто судил, за что, где мы схоронены…
— Кому нужно — все разузнают, — послышался тихий, но уверенный голос Дмитрия Сивовала.
— Да. Умирать придется, Алексей. Хоть и очень тяжело, а придется, — задумчиво проговорил Пушкин.
— А нельзя ли убежать отсюда? — тихо спросил Золотухин.
Я поднял голову и увидел его. Золотухин сидел на корточках и всматривался в угол, наверх. Рыжие волосы его были взъерошены, глаза блестели, озираясь.
— Нет, не можно, Алексей, — с удивительным спокойствием ответил Пушкин. — Кругом вода, остров, да и… охраняют.
— А жалко жизни-то, — с трудом разжимая зубы, произнес Золотухин и лег.
— Кому же ее не жалко-то. Всякой твари умирать не хочется, — согласился Пушкин.
Я вспомнил: об этом они говорили на канонерской лодке «Маньчжур» в коридоре перед салоном. Но тогда не знали еще, что дни сочтены.
— Как назло, жизнь-то дразнит, когда у тебя ее отнимают, — разговорился Пушкин, — и кажется она такой хорошей, ну словно в первый раз увидел свет белый. Как вспомню свою деревню, домишко свой, семью — я сам новгородский, ты знаешь, — солнышко над крышей и тополь под окошком… Ну, словно кто-то внутри паклю смоляную жгет. Жарко становится. Бывало, пашешь: земля черная, хоть и не твоя — барская, а дух от нее идет веселый, солнце пригревает, пташки тебе напевают. И много-много света и прохлады вокруг. У-ух, тяжело, — шумно вздохнул Пушкин и замолчал.
Молчание длилось минуты две.
— А сколько раскидано и посеяно на свете божьем земной благодати, — заговорил он снова. — Пашни с хлебами, леса, реки — и все это одно к другому. Умно все придумано. Люди, пожалуй, не смогли бы этак придумать. Если бы не было бар да буржуев, как можно было хорошо жить…
— Можно было, конечно, — угрюмо буркнул Золотухин.
— Обидно, Леша, что потухнет для нас свет.
— Обидно, Иван… Меня еще ни одна девка не любила. И я даже не знаю, как это бывает.
— Д-да, — протяжно проговорил Пушкин.
— А у меня дома мама-старушка, и совсем одна, — просто сказал Сивовал. — Я у нее всегда был один.
Я смутно помнил мать, но от слов, сказанных матросом, защипало в горле. Я заворочался. Заметив это, они стали говорить шепотом.
«Как они страдают, — подумал я, — а посмотришь днем — ничего не увидишь».
Утром мне захотелось расспросить Нашиванкина о Вике. Но я не решался подойти к нему. Мучило сознание, что у меня впереди — жизнь, у него отнято все. Я думал, что завтрашний покойник живому не попутчик, и боялся, что разговор не получится.
Нашиванкин сам подошел ко мне. Сел рядом. Заговорил.
— Товарищ Надя умерла, — просто сказал он. Тяжело вздохнул.
Я молчал, не зная, что ответить.
— Ты был на мостике, когда ее ранило? — спросил я.
— Да. Но в тот момент, когда «Товарища Надю» ранило, я лежал без сознания. Был контужен взрывом. Когда я очнулся и встал, она уже лежала. На мостике живых, кроме нее, не было.
Нашиванкин умолк. На лбу его змейкой изогнулась свежая морщинка.
— Оплошали, — со вздохом проговорил Нашиванкин, — поторопились… Не подготовили к восстанию все команды… И вот: лучшие товарищи-революционеры погибли, сотни — под судом.
— А могли бы взять верх? — осторожно спросил я.
— Кабы поднялись все миноносцы и подоспел Тридцать четвертый полк — могли.
— А потом?
— …Выступили бы гарнизоны в Никольск-Уссурийске, Николаевске-на-Амуре, Хабаровске… затряслась бы Расея-матушка. Эх! Поторопились…
Нашиванкин задумался. Лицо его, утратившее недавний загар, выразило сильное внутреннее движение. Он заговорил торопливо, но тихо: