Выбрать главу

— Смотри, откуда взялась?!

Спрашиваю, как он относится к истории с Кирпоносом и Меричем, улыбается. Сияет как медный таз. Что ж тут, спрашиваю, веселого? Смотрит на меня как лунатик, еще шире расплывается.

— Глашу в лесу не встречала, а? Глашу!..

Правда, как бы хорошо тебе приехать сюда, хоть посмотреть на нас на всех! А то сидишь там среди стен и книг, жизни настоящей не видишь. Одни теории. А тут жизнь, тут борьба. Да, я теперь ясно вижу: борьба! За Спицына, за Мерича, за Дашу, может быть, даже за Кирпоноса и Кузьмича… Еще не понимаю: между кем и кем идет борьба и почему? Но чувствую эту борьбу во всем — и в наших неудачах, и даже в этих «божественных письмах». На днях ведь еще одно получила, с угрозой. Обнаружила в своем учетном журнале, который хранится в конторе. Вот полюбуйся.

«Возлюбленная сестра, не предавайся соблазну! Стой в свободе, которую даровал нам Христос. И других не подвергай рабству, и себя. Ибо не по духу собрались вы и не ради духа. А ради плоти. А дела плоти известны: распри, пьянство, бесчинство. Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение.

А не отступишься, вспомни откровение Иоанна: кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом. Здесь терпение и вера святых».

Угроза меня совершенно не трогает. Только интересно, кто этим занимается? И почему наша бригада кому-то поперек горла?

Петрушину о письме говорить нельзя — взорвется, учинит мировой скандал. Дашу это может погубить окончательно. А тех, кто за ее спиной, еще больше восстановит против нас. Нужно действовать как-то иначе. А как — не знаю. С нетерпением жду, когда Василий Мефодьевич поправится.

Во всяком случае, если и нужна философия, чтобы разобраться в жизни, так скорее здесь, чем тебе там. Напиши, что вы сейчас в институте проходите по философии?

А пока бригада работает. Окорение идет полным ходом. Но план я выполняю в основном за счет индивидуальных участков. И это терзает петрушинское самолюбие больше всего!

НОЯБРЬ

1

Несколько дней назад Василий Мефодьевич спросил, с чего бы мне хотелось начать занятия по философии. Показала твое письмо с программой. Ты огорченно пишешь, что в который раз приходится начинать все сначала — с «Манифеста Коммунистической партии». Ты пишешь, что о «Манифесте» у тебя сохранились вполне достаточные школьные представления и что «Манифест» имеет отношение к давнему прошлому и к далекому будущему, но не к тебе, живущей в 1969 году. Я ему сказала, что очень тебя понимаю. Именно поэтому у меня никогда не было живого интереса к философии. Не могли же Маркс и Энгельс знать, как именно сложится жизнь у тебя в институте или у меня в Елани!

Они свою теорию прилагали ко всему человечеству. К миллионам. К столетиям. Там закономерности. А я-то живу здесь, среди двух десятков людей, живу местными интересами и делами… И краткое время одной моей жизни… Захотела — осталась здесь. Захочу — уеду за тысячу километров, и жизнь моя пройдет вовсе иначе. Какая же тут закономерность для меня лично?

Василий Мефодьевич так и вскинулся. Пристукнул ладонью по твоему письму.

— Значит, именно с «Манифеста» и начнем!

И вот как прошло это первое паше занятие. Собралось нас всего пять человек: я и, конечно, Петрушин, бухгалтер Федор Павлович, Доброхотов и счетовод Николай Николаевич. О счетоводе я тебе как-нибудь особо напишу — у него странная и интересная судьба, он меня ужасно интригует. Он художник. Представляешь, настоящий художник! Некоторые его картины висят где-то в музеях. Лет ему уже много, по-моему, больше шестидесяти. Высокий, сухощавый, все лицо в мелких морщинах, седой, глаза светлые и чистые. И голос тихий, осторожный, словно он постоянно боится кому-то помешать. Вообще мягкий и тактичный. Все это вместе в нем красиво. А жена у него ангарочка, как он ее называет, — высокая, ширококостная, громогласная и физически такая сильная, что, говорят, даже Кирпонос ее побаивается. Работает она продавщицей в нашем магазине. Николай Николаевич в Елани давно, с тридцать шестого года.

Василий Мефодьевич за обеденным столом, в кресле с подушками. После буйства Кирпоноса у него опять было обострение, он почти не выходит. Рядом с ним на столе стопка книг.

Николай Николаевич сразу же забрался в угол, в кресло, затих там, подперев голову рукой.

Остальные за столом. Петрушин выложил свою знаменитую тетрадь, огрызок карандаша, уставился на Василия Мефодьевича, как первоклассник.