Она поспешно подошла к дверям кухни и вошла.
Тетка стояла в кухне и натягивала основу. Она опешила, когда увидала Эмму.
— Тебе пройтись вздумалось? Ну, как вам живется?
— Спасибо. Все идет хорошо. Ты, тетя, возишься с шерстью?
— Да, я собиралась поставить кросно на зиму.
Настала минутная тишина. Эмма соображала, как-бы лучше навести разговор на деньги. Она прислушалась к тиканью больших далекарлийских часов и бессознательно принялась считать.
— Надеюсь, ничего не случилось дома у вас?
У Эммы ёкнуло сердце.
— Нет, чему же случиться?
Потом она опять собралась с духом.
— Иоанн хотел, чтоб я сходила к вам узнать, нельзя ли будет получить денег, обещанных мне в приданое. Он говорил, что они нужны ему теперь.
Она почувствовала, что покраснела, потому что лгала, но сейчас же сообразила, что тетка подумает, что она сконфузилась, напоминая про деньги.
Тетка приостановила работу.
— Точно бы Ольсон говорил, что надо устроиться так, чтоб были дома деньги. Поговори-ка с ним сама, когда он придет домой.
Эмма сняла кофту и стала дожидаться. Потом она подошла к плите и спросила, нельзя ли ей помочь готовить обед. Она не в состоянии была сидеть да думать.
Наконец пришел дядя. Он пахал, вспотел и устал. Поздоровался с нею, ничего больше не сказал и уселся за стол, а жена стала подавать ему кушанье.
— Эмма пришла по поводу этих денег, — сказала мадам Ольсон.
Эмма отвернулась и сильно прикусила губы. Она была почти уверена, что дядя не сразу даст деньги.
Он молча поел, прокашлялся и отложил ножик.
— Сколько же тебе следовало получить?
Эмма быстро повернула голову.
— Ведь, вы знаете, дядя. Тысячу крон, — сказала она.
— Хмм... Да. Тебе, я думаю, хочется поскорее домой?
Он вошел в светелку и запер двери. Эмма слышала, как он он перелистывал пачки ассигнаций. Когда он вышел, в руке у него было десять бумажек по сто риксдалеров.
Эмма взяла их, не считая, и небрежно сунула их в карман, точно носовой платок.
— Батюшки свети, как ты обращаешься с деньгами, дитя!
У нее голова закружилась, она ничего не видела, ничего не слышала, наскоро простилась, не слушая ни увещаний дяди поберечь деньги, ни приглашения тетки остаться обедать. Она спешила уйти, хотя колени подгибались от усталости, а в голове так шумело, что весь череп, кажется, собирался треснуть. Она прошла по двору и, войдя в темную подворотню, где никто не мог ее видеть, быстро выхватила из кармана ассигнации, все снова и снова пересчитывала их, прижала их к лицу, а при этом грудь ее высоко вздымалась и большие, тяжелые слезы капали на грязные, зеленые бумажки. Она вспомнила, что даже и не простилась хорошенько с родными. А теперь она больше уже никогда не увидит их, никогда. А они были для нее все равно, что мать и отец. Но она не посмела войти еще раз. Не могла она придумать предлога. И потому она тихо удалилась, крепко скомкав бумажки в судорожно сжатой руке.
Два дня спустя она сказала мужу, что хочет съездить в Кольмар, чтоб навестить старую тетку, живущую там.
Муж сам утром запряг лошадь, чтобы отвезти ее к тому месту на западном берегу острова, откуда она должна была переправиться в город.
Было ясное утро. Во время пути она все время молчала; какие-то странные мысли теснились в голове ее, унося с собою весь тот мир живой жизни, который до сих пор существовал для нее; они как-то расстилали все это перед внутренними очами ее, все становилось ясным, и ей показалось, что теперь она себя понимает. Она поняла, как могла она выйти замуж за того, кто сидел теперь бок о бок с нею, и как она дошла до того, что должна была бежать от собственного своего дома и крова. Но она все же сидела прямо, прямо и спокойно. А взгляд ее был прикован к местности, по которой ехали, точно она желала, чтоб каждая особенность ее навеки запечатлелась в душе ее затем, чтоб потом вспоминать обо всем этом, когда останется одна.
Она видела луг с дубами, уронившими теперь свои листья, воля, еще месяц тому назад желтевшие от прекрасного урожая, лес с маленькими, тощими сосенками, несколько старых, корявых верб. И все, что видела она кругом, точно посылало ей прощальный привет.
Потом началась обширная, пустынная степь со своею коротенькою, сочною травкою, среди которой пятнами расползался низкорослый, выцветший вереск. Тогда ее охватила глубокая, ей самой непонятная грусть. Сюда она, бывало, выйдет и смотрит на край неба, смотрит до самозабвения, когда дома покажется чересчур тяжело и страстно захочется посмотреть куда-нибудь вдаль.
Весь этот вид мог рассказывать о ее мимолетном любовном счастье и в нем было какое-то чувство, когда она вне себя от горя, без сил упала на эту жесткую почву. Взор ее продолжал уноситься вдаль по этой необозримой степи, где часто совсем не видишь ни единого деревца, а те немногие, что изредка попадаются, какие-то жалкие, иссохшие и всегда как-то робко гнутся в ту сторону, куда направил их бичующий ветер, где маленькие, серенькие избушки с торфяной кровлей и с покосившимися трубами одиноко ютятся, точно заблудившиеся путники, или же вытягиваются длинным, меланхолическим рядом одна подле другой, а подле изб многочисленные ветряные мельницы, серые или грязновато-красные, распростёрли свои большие крылья, где, стоя у одной маленькой церкви, можно разглядеть другую, так как ничто не мешает кругозору. А когда они поднялись на холмик, где вид расширяется, где прямо под ногами синеет пролив, а волны шаловливыми барашками разбегаются по нем, где белые паруса плавно скользят по синей воде, а яркие солнечные лучи заливают светом противоположный берег, и сквозь легкую дымку утреннего тумана издали виден Кольмар, — она еще раз обернулась и долгим, долгим взглядом проводила все, что могла разглядеть на Эланде. Теперь ей вспомнилось, какой здесь иногда летом бывает прозрачный и чистый воздух, какими яркими, лучезарными лучами солнышко иногда освещает все вокруг, далеко, далеко, все, что может обнять глаз. Вспомнив, она готова была заплакать.