Послышалась возня, и Эйсбар слегка поморщился. И эта компания, с которой приходилось проводить время. Обтекаемый Долгорукий с его кошачьей повадкой и фальшивыми улыбочками и безумный накокаиненный Жорж.
Все, что происходило в последние дни, отпечаталось у него в голове стоп-кадрами. Вспышка — восторженное лицо курсисточки, тянущей к нему букет. Еще одна — курсисточка на диване в квартире на Конюшенной. Букет валяется в углу. Большие вялые груди валяются на подлокотнике дивана. Курсисточка оказалась скучной неповоротливой дурой. Ныла что-то о вечной любви. Он с тоской вспоминал непоседливую Ленни с ее мгновенным откликом на любое его желание. Еще вспышка — они с Жоржем в какой-то комнате, завешанной коврами, — подвал, не подвал? Бродят невнятные тени. Со стен струится тусклый свет. Душно и почему-то дымно. Жоринька в излюбленной позе утомленного фавна полулежит на полу и курит кальян. Тело его кажется невесомым. Надо изменить ракурс, чтобы оно стало материальным. До ламп не дотянуться — слишком высоко. Он видит свою руку, протянутую к лицу Жоржа. Видит, как его пальцы берутся за подбородок, поворачивают его к свету, передвигают руки, нажимают на плечо, чтобы оно опустилось, разворачивают корпус. Ему нравится вещественность, плотность этого тела. В нем нет скорой податливости, но сила… Ему надо обладать этой силой, подмять ее под себя. Он чувствует, как его захлестывает нетерпение, даже раздражение. Он уже не понимает, мужское это тело или женское. Ему все равно. В голове стучит одно: взять, подчинить, владеть. Новое обладание сделает его власть почти безграничной. Он отбрасывает ногой кальян и опрокидывает Жориньку на ковер. Тот хохочет. Тело его выгибается и отдается бешеному напору, откликается на сумасшедший ритм. Потом они лежат рядом.
— Вы — хвост павлина, вы — дитя порока, Эйсбар! — произносит Жоринька ухмыляющимся ртом. — Такой несокрушимый, а вот ведь и вас, оказывается, можно кое на что подсадить.
— На что же? — Его голос звучит равнодушно, холодно. — Не на вас ли?
— Да при чем тут я! Я — существо мелкое, способ, ничего больше. На власть, Эйсбар.
И Жоринька кладет его руку себе на шею.
…Раздался звук открывающейся двери, и Эйсбар недовольно открыл глаза. В купе заглядывал проводник.
— Чайку не желаете-с?
— Коньячку, любезный, и побольше! — радостно откликнулся Жорж, который в рубахе с расстегнутым воротом сидел на своем диване и полировал розовые ногти.
Эйсбар протянул руку через узкий купейный проход — Жоринька подался к нему, — провел пальцем по горлу Жориньки, потом потянул вниз рубаху, обнажая точеное плечо с длинным бицепсом, и принялся с силой мять его как глину, будто хотел вылепить заново.
— Да погодите вы, Эйсбар, порвете, — сказал Жоринька, расстегивая рубаху и подставляя гладкую безволосую грудь. Эйсбар, не отрывая от него глаз, щелкнул замком двери, рывком перевернул Жориньку спиной к себе, схватил за волосы и бросил вперед. Тот упал на колени и застонал, раскачиваясь вместе с поездом и едва не стукаясь лбом о стенку купе.
В коридоре зазвенели стаканы. Эйсбар так же не глядя отпер купе. Появился проводник с коньяком. Они сидели каждый на своем диване. Жоринька по-прежнему полировал ногти, время от времени проводя кончиком языка по губам. Эйсбар сидел откинувшись, полуприкрыв глаза и наблюдая за ним. Коньяк пришелся кстати. Жоринька спал всю ночь как младенец, причмокивая во сне.
…В Москве продолжалась питерская морока: представление «Защиты» в кинотеатрах, утомительные в своей бессмысленности разговоры с публикой после сеанса. Долгорукий называл это иностранным словом «промотур», чем сильно раздражал Эйсбара.
Сегодня он подъехал к дому Лизхен, чтобы захватить с собой Жоржа в очередной кинотеатр. И вот — пожалуйста! — наткнулся на эту лису Долгорукого. Тот выходил из своего авто.
Князь Михаил Юрьевич Долгорукий заехал за Лизхен, чтобы вместе направиться в запасники Третьякова — тот обещал в ближайшее время представить выставку французских художников, которая обескуражит всю Москву. Огюст Ренуар, Камиль Писсарро — нежность их живописных бликов очень понравится Лизхен. Долгорукий прямо-таки предчувствовал, как будет переводить глаза с портрета мадам Сомари на такие же лучащиеся мнимым равнодушием глаза Лизхен. Наконец-то в холодной неблагоустроенной Москве он нашел что-то теплое, цветущее, так напоминающее ему фламинговый колор Ниццы, откуда он получил вчера письмо: две его прелестные и безумные жены — венчанная и нет — выкатились в Нормандию, умудрившись не спалить дом. Постукивая тростью по оледеневшей кромке тротуара, Долгорукий мечтал уехать с Лизхен на французское побережье, сидеть с ней за столиком у моря и молчать, поглядывая на беспечные золотистые волны. Ибо все в Ницце золотистое…