— Я не думала, что все это можно выразить так просто: несколькими линиями, несколькими красками.
— Ты, если мне не изменяет память, психолог. Что говорит по этому поводу твоя наука?
— Не знаю, к сожалению. Я как раз хотела бы изучать психологию творчества. Давать советы домохозяйкам, действительно, не так уж трудно. А вот постичь внутренний мир людей неординарных…
— Все люди мыслят и чувствуют одинаково. Если вообще мыслят и чувствуют. Одни дают волю своему уму и восприятию, другие загоняют их в тупик — вот и вся разница.
— Но ведь талант дается не всем. Творчество — деятельность, доступная не каждому.
— Это такая же деятельность, как все остальные. Можно творчески класть стены, мыть машины, заниматься любовью с женщиной, изучать психологию, наверное, тоже.
— У меня есть надежды, как ты думаешь?
— Не исключено. Ты чуткая и не впитываешь подряд всю чушь, которою зачастую пичкают в университетах. — Дэвид наклонился и незаметно поцеловал ее в макушку.
— Но у меня хорошие отметки, — кокетливо похвасталась Люсия.
— И вопреки тому — светлая голова. Посмотри туда. — Дэвид указал на маленький рисунок в углу зала.
Огромная пенистая волна вздымалась, увлекая за собой крошечные, как щепки, тени кораблей: то ли стихия так фантастически сильна, то ли кораблики игрушечные.
— Что скажет о художнике исследователь психологии творчества? Что это: страх перед жизнью, ощущение собственной беспомощности или, может, жажда бунта, всплеск скопившейся энергии? — Дэвид говорил тоном искусствоведа. Витиеватый жест руки неожиданно превратил его вопрос в шутку.
Но Люсия продолжала внимательно водить глазами по рисунку.
— Почему бы не то и другое одновременно? — задумчиво произнесла она.
— Действительно. — Он смотрел на нее, как на младенца, делающего первые шаги. — Я напрасно развел единое по полюсам. — Дэвид приподнял рукав, чтобы взглянуть на циферблат. — Чуть не забыл: мы же собирались на мою репетицию.
«Мы»! Он сказал — «мы»! Это было слаще серенад, красноречивее любого признания в любви. Люсия бабочкой влетела в автомобиль. Одно‑единственное слово окрылило ее в мгновение ока.
Провожая улыбкой фигурные крыши, в машине она размышляла о своем возлюбленном. Как неуловим, непостигаем его внутренний мир: он одинаково комфортно чувствует себя в любой обстановке, нисколько не кичится известностью и богатством, производит впечатление свободного человека — свободного от своей социальной роли, от привычного жизненного уклада, от стереотипов. Что это? Равнодушие ко всем возможным крючкам, за которые хватаются люди, чтобы почувствовать свою причастность к миру? Вызов всему окружающему, всему устоявшемуся? Стоит сделать для себя какой‑то вывод о нем — он тут же убеждает в противоположном. Стоит прикоснуться к нему — он ускользает.
— У тебя с отцом много общего. — Дэвид неожиданно робко провел рукой по ее волосам.
— Папа — вещь в себе, я его не всегда хорошо понимаю, — возразила Люсия.
— Да? По‑моему, Филипп — само простодушие. Кстати, он знает, что мы знакомы?
— Нет, я ему ни о чем не рассказывала. А что?
— Я думаю, он будет очень удивлен, когда узнает.
— Надо полагать. Но что в этом такого?
— Ничего, но будет проще, если ты скажешь, что была, к примеру, в библиотеке. Идет?
Люсия не успела ответить, как Дэвид перешел к другой теме. Он описал зал, который снимает для репетиций. Признался, что, играя с оркестром, чувствует себя еще более одиноким. Инструменты оживают, общаются между собой, а музыканты, как кукловоды или родители у песочницы, — каждый сам по себе, каждый в своей гармонии, каждый для самого себя — солист.
— Место, куда мы едем, ничем не примечательно, кроме разве что гардеробщика. Старик — существо уникальное. Еще ни разу он не пропустил меня, чтобы не попросить вытереть ноги о коврик.
— И ты слушаешься? — рассмеялась Люсия.
— А как же иначе? Он — хозяин своего маленького пространства.
Они вышли у современного стеклянного здания. Дэвид придерживал свою очаровательную подругу за талию, будто чувствовал, что, отстранись он, Люсия сочла бы это зависимостью от общественного мнения. В прозрачном холле их встретил пожилой, исполненный важности портье с необыкновенно пышными бакенбардами, в смешном старом пенсне, черном праздничном костюме и белой рубашке с застегнутым наглухо воротничком. Они вознамерились прошмыгнуть, как школьники, однако за их спиной уже раздавался хорошо поставленный, но неестественно высокий голос:
— Извольте вытереть ноги, господа!