– А как же приказ? Если каждый вассал будет раздумывать, стоит ли выполнять требование сюзерена – до чего мы докатимся? Вся армия, да что армия – все государство строится на дисциплине и послушании, на том, что одни наделены правом думать и принимать решения, а другие обременены обязанностью подчиняться и выполнять. Вы сами себе противоречите, герцог!
– Отнюдь, - тихо возразил Рутгоф. – Исполнение приказа есть всего лишь согласие с ним. Всегда. Даже если человек привык не задумываться, прежде чем исполнять – этим он уже согласился, что отдавший приказ является правым. И поэтому исполнитель преступных распоряжений наказывается отнюдь не как инструмент (что с него взять, с меча или топора?), но как истинный виновник. Не будешь же ты оправдывать члена банды, убившего по приказу главаря крестьянина, или спалившего его дом, или похитившего его детей, чтобы продать в рабство? Отчего же в других случаях мы склонны вспоминать «воинский долг» или «присягу сюзерену»? Обстоятельства и слова могут изменяться, милый мой Лотт, суть же остается неизменной!
Герцог замолчал, но сотник не сразу собрался с мыслями.
– Правильно ли я понял, Ваша светлость, что ответственность за любой поступок всегда лежит на его совершившем, вне зависимости от условий? Если, скажем, я, имея под командованием полусотню бойцов, столкнусь в чистом поле с тремя неприятельскими сотнями и сочту благоразумным, не ввязываясь в стычку, отступить – у меня не будет оправданий?
Герцог как-то жалобно, совсем по-стариковски закряхтел, присаживаясь на постели.
– Где вода? Сказал же Михану приготовить мне воды на ночь!…
Пришлось и Лотту приподняться на локте, убедившись, что денщик вовсе не забыл приказания Рутгофа, и деревянный ковш стоит там, где ему и положено – рядом с изголовьем, на табурете, накрытом тканой салфеткой.
– Справа вода, - подсказал он, и герцог, ухватив посудину за длинную ручку, надолго к нему припал.
– Не придуривайся, Лотт, - заговорил он, снова улегшись. – Речь идет не об оправданиях и, уж тем более, не о степени вины. И мне приходилось отступать и уклоняться от сражений, и лгать приходилось, и отправлять людей на пытки или казнь. Чего-то из сделанного я стыжусь, чем-то продолжаю гордиться. Но говорить и даже думать, что «я был должен» или «был вынужден» - давно себе запретил. Это трусость, Лотт, - перекладывать ответственность за собственные поступки на внешние обстоятельства. Это уподобление Финге, у которого виноваты все, кроме него самого. В том, что пришлось уйти от герцога – виноват сам старый герцог, в том, что пришлось вернуться в лагерь – будет виновата ночь, и усталость, и упреки его рыцарей, и слишком долгий путь, и страх быть изгнанным, и опасение за малых своих детей… Причину он сыщет, будь уверен!
– Да, наверное, - сказал Лотт, лишь бы что-нибудь сказать. Продолжать этот и без того затянувшийся за полночь разговор казалось ему совершенно не нужным. – Потушить свет?
– Туши.
Сотник поднялся, но не успел склониться над лампой, как в дверь заскреблись.
– Кого там нелегкая принесла?
– Командир! – в избу боком, одним плечом, просунулся Мецик. – Наши сказали: барон Финга вернулся, заново шатры ставит!
Герцог тихонько засмеялся, когда Лотт, шепотом проклиная несносного барона, начал натягивать на босые ноги отсыревшие за долгий день сапоги.
– Ты сильно на него не дави! – сказал ему Рутгоф уже в спину. – Завтра разберемся. Дело сделаем – и спокойно во всем разберемся!
Хорошо герцогу говорить: «спокойно»! А Лотту предстояло, задавив презрение и бешенство, идти инструктировать Фингу по поводу выбранной Его светлостью тактики. И еще надлежало убедиться, что барон верно все понял, а то ведь будет путаться под ногами, внося сумятицу и неразбериху. Как не задался у сотника день с самого утра, так и продолжается. Хотя бы пару часов сна урвать до утра…