–Я тебе сейчас в ебло врежу, – задрожал от вскипающей внутри ярости Алексей, – сколько раз повторять: не отпускал – сама уехала!
Испуганно попятившийся от него, более крупный, выше на две головы Пашка, успокаивающе заскулил:
–Чего ты?, чего ты?, думаешь мне хорошо? От Наташки тоже знаешь ли, не слуху – ни духу. Через знакомых узнавал, вроде как, ушли они обе из супермаркета, вроде как, в эскорт…, обидно конечно, если так…, но может врут…, а знаешь?, и я с тобой!
–У тебя же сейчас развод? С этой, как её?…, которая она у тебя по счёту?
–А ну нахрен, как закончится, так и закончится, один хрен – ей от меня ничего не "обломится", машину до регистрации покупал, а хата муниципальная…
"Да мне похрену, сколько мужиков тебя перелапало и поимело, только найдись! Только найдись!" – неистово молился внутри себя, сидя в самолёте Алексей, стараясь не обращать внимания, на вовсю резвящегося, заигрывающего со стюардессами Пашку.
Вальяжно вывалившийся из самолёта в аэропорту Кеннеди, жадно потянувший носом "воздух свободы":
–Деньгами пахнет! Если найду Натульку свою – здесь останусь! —Пашка нырнул в ту действительность, как жаба давно прыгавшая по пыльной пустыне, прыгает в наконец-то "обретённое" болото. "Пробуровив" как трактор всё восточное побережье, таща за собой как прицеп, "ни хрена, ни к чему, не приспособленного Алексея", рухнул вместе с ним в пропасть в замызганной кафешке в каком-то приморском городке штата Нью-Джерси.
–В-общем, пацаны, официальная версия – "передоз", – мямлил бегая взглядом, одетый в голубую форму с чёрными погонами, бывший соотечественник, – а так-то, кто его знает…, пацаны, уезжали б вы, подобру-поздорову, а то что-то уж больно вы всю местную нечисть своими расспросами взбудоражили…
"Неделю мы, по ходу, с Пашкой пробухали," – подумал Алексей, включив "ящик" и увидев высветившееся, рядом с тарахтящей новости головой, число, – "Пашка интересно там жив или нет? А ни хрена не интересно: жив или сдох…, и мне тоже, лучше б…"
Мало-мало помнились только первые два-три дня. Да и в них особо вспоминать нечего. Время от времени, более трезвый уходил за "горючим, закусем и ядовитыми сосками", и продолжалось всё тоже самое. Алексей или курил, или ковырял вилкой клеёнку, невидяще шаря взглядом по устроенной на столе помойке, как будто силясь кого-то или что-то там отыскать. Пашка, упершись, тогда ещё средним таким, брюхом в край стола, положив на него руки локтями вперёд, не отводя взгляда от входной двери, жутко, как воющая по покойнику собака, цедил сквозь зубы:
–Я отдала тебе, Америка-разлучница, того кого люблю, храни его, храни…
Целыми днями…, и ночами…, прерываясь, чтобы, набулькать себе и Алексею, водяры, в гранённые стаканы, и, зачем то, каждый раз напоминая:
–Не чокаясь…
Опрокинуть, внутрь, как ведро воды на горящую избу…
Отойдя от зеркала, Алексей взял с полки – самое ценное, что у него осталось. Одна, единственная фотография: бледненькой, курносенькой девушки, с редкой россыпью веснушек над смеющимися носопырками и зачитанный, разлохмаченный, тетрадный листок:
"Алёшенька, единственный мой, родной, любимый. Не хотела я, не хотела совсем ничего оставлять тебе на память, чтобы не мучать воспоминаниями. И писать это письмо, с упрёками, тоже не хотела. Прости. Я уезжаю сегодня в Америку. Вместе с Наташей. Прости Алёшенька, но я так больше не могу. Не могу больше оставаться с тобой, после того, что случилось. Сегодня я убила нашего ребёнка, Алёшенька. Больше тянуть было нельзя, последний срок, а ты мне так и ничего, никакого ответа не дал, до самого твоего отъезда в командировку. Я хотела оставить, но побоялась, что ты опять будешь злиться, говорить, что я это сделала специально, чтобы женить тебя на себе. Прощай. Постарайся поскорее забыть меня. Будь счастлив. Твоя Любаша"…
Любаша сдалась после многолетней "осады". Сначала, в ранне-юношеские годы, категорично:
–Лёшка! Вот ещё! Чё придумал? Нет-нет-нет! Только после свадьбы!
Потом когда институт и позже:
–Лёшенька! Ну что ты болтаешь? Ну что ты за дурачок? Ну как же я тебя не люблю? Ну ты же знаешь – что люблю, – умоляюще, плачущими глазами ища его уклоняющийся взгляд, – ну давай распишемся? И всё тогда. Вся твоя я.
"Пожалела" на "сорок дней" после похорон, за два месяца угасшей вслед за умершим от инфаркта отцом, мамы. И плакала. Поняв, что она не первая. Горько-горько-горько плакала, завернувшись в белоснежный, накрахмаленный пододеяльник, уткнувшись лбом в колени, задыхаясь от разрывающей на куски, её сердечко, боли:
–Ох, Алёша, Алёшенька, ну как ты мог, ну как ты мог, я же люблю тебя с детства…