–Тормозни-ка здесь, —скомандовал майор-танкист, послушно исполнившему его команду, капитану, – можно здесь стоять? Ну и хорошо. Я вам, соплякам, одну историю расскажу, чтобы у вас больше глупых иллюзий насчет этих гадёнышей не возникало. Мы тогда, не помню уж какого числа, уже почти сентябрь был, нормально так от границы углубились, ну тут, впереди высотка, а япошки вцепились в неё, как зубами! Ничего понять не можем, вроде б уже "ломаться" начали, "дрожать в коленках", а тут…, прям чуть ли не с голыми руками на танки кидаются! Ну ладно. Поднапряглись, "сбили" мы их с этой высотки, а там, поле, до самого края, и в стороны, куда глаз охватывает, ранеными, палатки с крестами, и между ними ещё. Ну, мы по рации, так мол и так…, а оттуда команда: "Вперёд!" Мы им: "Да как? Объезжать надо!" Оттуда: "Некогда, есть разведданные, что за этим полем аэродром,(а по картам точно – аэродром), битком самолётами набитый и туда колонна с горючим и боеприпасами приближается, так что, напрямик! И чем скорее – тем лучше!" Ну, что делать, дали мы команду, пацанам в танках наглухо закрыться, и на полном ходу, напрямик…, я как в башню залез, голову руками обхватил, между коленок засунул, да так и сидел, пока всё не закончилось.
"Мать честная, – всё похолодело внутри у Алексея Петровича, – это же, все девять кругов ада, там, в одном месте…"
–Проскочили, "долетели" до аэродрома, а там…, пусто. Грузовики брошенные, пара штук, ангары пустые, здание КП, казармы ‐ всё пустое… как потом мы узнали, эти "доблестные" китайские партизаны, "разведчики", специально, зная, предполагая, что так будет, всё устроили. Короче, комполка, как это дело понял, из штаба вышел, в ту сторону где мы, на колени встал, за "макаров"…
–Застрелился?
–Не успел, сердце остановилось, Бог уберёг… а начштаба, духом покрепше был, здоровенный такой, как медведь, раньше говорят худой был, когда в танке, а как при штабе…, ну вот, "сорвало" его "с нарезки", насмерть обоих этих китайцев, кулаками забил, парни, которые штабные там, по стенкам кабинета прижались, ни живые-ни мёртвые, а эти, он их бьёт, а они хихикают над ним, как над клоуном, пальцем тычут, радуются, и большой палец к верху: "халясё, халясё!" Радовались такому массовому душегубству…
Зажужжало опускаемое стекло. Резво выскочивший из объехавшей их "рено", патрульной дэпээсной десятки, чёрненький татарчонок всунулся в окошко:
–Старший лейтенант городс…, о Саня, привет! А я тебя не узнал! А ты чё? Машину поменял? Новая?, – заглянув дальше в салон и увидев сидящих на заднем сиденье пассажиров, – здрасте, с праздником.
–Салам аллейкум, Хасан, ну ты чё? Издеваешься? Откуда у меня деньги на новую? Ипотеку только закончили, Катька ещё учится, тесть недавно разболелся…, ай, да вообще! Старьё. Говно на говно поменял, только "говно" чуть посвежее, та вообще сыпалась…, а ты чего?
–Да вот…, выгнали, едьте говорят, работайте…, ну ладно, давай, пока, – засунувшись опять в салон, к "аксакалам", – до свиданья!
–А чего это он хотел, Сашенька?, – заинтересованно спросил дядя Коля.
–Да чего, чего…, денег, как и все, начальство видимо за новогодние праздники "подрастратилось", вот с них "дань" и "трясут", а на улицах пусто, вот и "кидается" на всех подряд, авось "повезёт"…
–Всё равно я не понимаю, дядь Коль, мерзавцев же, в любом народе хватает.
–Мерзавцев хватает, да только не всякий народ – Христу нужен, – повторил дядя Коля, слышанную когда-то Алексеем "дяди'ванину" фразу, – ладно, постоим ещё, Варьку, я сам угомоню, если что, расскажу я вам ещё кое-что, уж как говорится: "раз пошла такая пьянка – режь последний огурец"… У моей жинки, покойницы, дядька её, по матери, протодиаконом был, здесь, в Софийском, в том который взорвали, здоровенный, почти три аршина, два метра двадцать сантиметров ростом, голосище!, со всей округи послушать ехали, даже из Москвы и Питера. Старожилы рассказывали, на праздник, выйдет этакая горища, весь в белом из алтаря, как загудит: "ВОССТАНЬТЕ…", ощущение было, как будто, кто за подмышки взял и вверх поднимает, полхрама прямо в слёзы…
"Так вот, в кого Варвара Николаевна, "не маленькая" такая", – промелькнуло в голове у Алексея Петровича.
–А характером был: "мухи не обидит", как ребёнок трехлетний, слова грубого не мог вынести, плакать начинал…, берегли его…, опекали, старались, чтобы никакая нечисть к нему…, пока революция не произошла. В восемнадцатом, пока фронт туда-сюда шатался, он на улицах раненых подбирал, не разбираясь, кто белые, кто красные, кто "серо-буро-малиновые" и нянчился с ними, выхаживал. Вот в зиму с девятнадцатого на двадцатый, один из таких, "спасённых", к нему расстрельную команду и привёл. Те сначала, как увидали, кого им к стенке ставить, чуть было врассыпную, да тот, который, "заводила", им говорит, чего вы мол, смотрите, и хрясь ему в спину прикладом, Иван Алексеевич к нему повернулся, и, говорит: "Феденька, зачем же ты так? Если я тебя чем обидел – прости!", и заплакал…, ну тут, все остальные поняли что к чему, набросились на него, как стая волков, даже патроны не тратили, прикладами да штыками…, а он, даже руками не закрывается, только плачет и "гудит", громко так, как паровоз: "ребята, ну вы чего?, ребята, ну вы чего?"…, так и "кончился"…, а знаете, откуда я это узнал? В пятидесятых, приехал к нам с Глафирой мужик старый-престарый, домой, худой, в чём душа держится и всё это рассказал…, я ему: "а ты откуда, в таких подробностях?", а он мне: "а я в той команде расстрельной" и на меня смотрит, пристально так, я ему в глаза глянул и сердце ухнуло, как в детстве, когда в речку с обрыва…