Выбрать главу

И еще одно писал, совсем уже тайное; об этом нельзя было совсем никому.

Днем он совершил верховую прогулку и заехал на станцию за почтой. Там ему и вручили телеграмму из Москвы — кто отправил, не разобрать, и хорошо: дойдет до Софьи Андреевны, начнет выспрашивать, откуда такие знакомства, кто таков. В телеграмме сообщалось, что в Петербурге была разогнана демонстрация рабочих-социалистов и есть арестованные. Прочитав, он изорвал ее в клочки, а затем затянул прогулку еще не менее чем на час, чтобы успокоиться. Хотел бросить все, ехать в Петербург, узнать все толком; остановило только то, что он явственно представлял себе реакцию близких на такое свое намерение. Ни о какой поддержке с их стороны не могло быть и речи. А между тем выступили рабочие! Простые люди, фабричные, не «новые люди» — нигилисты!

Вернувшись с прогулки, он закрылся в кабинете, сказавшись занятым, и теперь, разложив вокруг бесполезные листы с «Карениной», писал в дневнике тяжелым неровным почерком:

Страшно волнуюсь из-за вестей о демонстрации. Невыносимо жить теперь в Ясной. Целую нынешнюю осень я был занят только поисками правды, истинного смысла, и вижу теперь ясно, что без устройства справедливости и равенства в общественной жизни невозможны ни правда, ни смысл. Благодаря ли моей какой-то странной физической любви к настоящему рабочему народу, заставившей меня понять его и увидеть, что он не так глуп, как мы думаем, или благодаря искренности моего убеждения в том, что я ничего не могу знать, как то, что самое лучшее, что я могу сделать, — это повеситься, — я чуял, что если я хочу жить и понимать смысл жизни, то искать этого смысла жизни мне надо не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех миллиардов отживших и живых людей, которые делают жизнь и на себе несут свою и нашу жизнь. И я оглянулся на огромные массы отживших и живущих простых, не ученых и не богатых людей и увидал совершенно другое. Я увидал, что все эти миллиарды живших и живущих людей, все, за редкими исключениями, не подходят к моему делению, что признать их не понимающими вопроса я не могу, потому что они сами ставят его и с необыкновенной ясностью отвечают на него. Признать их эпикурейцами тоже не могу, потому что жизнь их слагается больше из лишений и страданий, чем наслаждений; признать же их неразумно доживающими бессмысленную жизнь могу еще меньше, так как всякий акт их жизни и самая смерть объясняются ими. Убивать же себя они считают величайшим злом. Оказывалось, что у всего человечества есть какое-то не признаваемое и презираемое мною знание смысла жизни.

Я полюбил этих людей.

Он остановился на этой мысли, отложил перо, уставился взглядом в зеленую однотонную стену, вслушался в себя, как делал всегда в минуту сомнения, — не лжет ли сам себе? Сердце отвечало спокойно и твердо: не лжет. Более того, это и есть теперь его единственная правда. И он продолжил писать:

Чем больше я вникал в их жизнь, живых людей, и в жизнь умерших людей, про которых я читал и слышал, тем больше я любил их и тем легче мне самому становилось жить. Со мной случился переворот, который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга — богатых, ученых — не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл. Все наши действия, рассуждения, науки, искусства, — все это предстало мне в новом значении. Я понял, что все это — одно баловство; что искать смысла в этом нельзя. Жизнь же всего трудящегося народа представилась мне в ее настоящем значении. Я понял, что это — сама жизнь, и что смысл, придаваемый этой жизни, есть истина, и я принял его. Защитить труд, прекратить безнравственную эксплуатацию рабочих, дать землю крестьянам — осуществлению этой великой, громадной мысли я чувствую себя способным посвятить жизнь.

За окном стремительно темнело. Он зажег свечу и прислушался. Тяжелые, уверенные шаги за дверью могли принадлежать только его жене, и он поспешно закрыл дневник листами «Анны Карениной», уже исчерканными правками.

Вошла Софья Андреевна с телеграммой в руках, и он поднял голову будто от рукописи, стараясь выглядеть задумчивым и полностью погруженным в работу.

— Телеграфировал Катков, — сообщила она с мягкой улыбкой удовольствия оттого, что новый роман ее мужа так важен и нужен одному из самых влиятельных и любимых властями издателей. — Умоляет прислать следующую часть для декабрьской книжки, и как можно скорее.

Вот и предлог, понял Лев Николаевич. Все складывается просто один к одному. Конечно, сердцем он рвался в Петербург, но поездку туда он никак не смог бы объяснить, чтобы это не выглядело надуманным. А в Москве тоже есть рабочие кружки и социалисты, и от них можно узнать больше, чем из скупых газетных сообщений и писем, неизбежно проходящих через руки жены, презрительно величавшей всех устремлявшихся к общественной справедливости «полоумными нигилистами».