Безоблачная эйфория влюбленного велосипедиста Золя отягощена лишь двумя обстоятельствами: во-первых, Александрин продолжает болеть и делает это с растущим удовольствием; во-вторых, он по-прежнему ничего не пишет. Ему жаль тратить время на вымучивание новых строк, не имеющих ничего общего с тем, что сейчас составляет весь смысл его существования. Иногда они катаются с Жанной, иногда гуляют пешком. Он купил перчатки и трость и мимолетно оглядывает себя в витринах магазинов. Она увлеченно рассматривает прекрасные дамские наряды. Он скупил бы для нее их все и мучится тем, что не может этого сделать, пока не замечает, что мода для нее лишь источник новых впечатлений; в одежде она скромна и проста, и эта ее черта мила ему так же, как и все остальные.
Перед отъездом из Парижа в Руай ан Александрин все же решила ненадолго заехать в Медан, и, разумеется, к ее несказанному раздражению, туда немедленно заявился Поль Алексис. Лев Николаевич ценил его за чувство юмора и неиссякаемый оптимизм, в первую очередь в отношении натурализма и его перспектив; меж тем самому ему было очевидно, что натурализм уже идет на спад, уступая дорогу новым течениям. Художник должен быть шире школы, но Алексису, обладавшему весьма скромными писательскими талантами, рамки натуралистической школы не были даже тесноваты. А нынче он и вовсе вообразил, что, не снискав известности сам по себе, может еще принести миру пользу подробным жизнеописанием — кого бы вы думали? — Эмиля Золя!
Увы, не ему одному пришла в голову эта благодарная идея. Ко Льву Николаевичу теперь часто приезжали самоназванные биографы, вооруженные списками самых идиотских вопросов во вселенной. Сперва он тяготился этими визитами и опасался их — так и ляпнуть что-нибудь недолго, и легенда развалится в единый миг, да поди еще упомни, что ты кому из них рассказывал. Но потом он понял, что биографы эти головой вовсе не думают и даже его не слушают, хотя в глазах — преданное внимание, подобострастие даже. Потихоньку он начал вворачивать в свои ответы откровенные глупости — их проглатывали не жуя, с готовностью, только перья носились над блокнотами сумасшедшими трясогузками. Тогда он вошел во вкус и перешел к откровенным издевкам; тут главная хитрость состояла в том, чтобы выдавать их с необычайно важным, а лучше скорбным видом. Журналисты от этого приходили в полный восторг, редакторы радостно пропускали всю эту чепуху в печать, а публика… да что говорить.
— Господин Золя, вы любите Париж?
— Люблю ли я Париж?! — патетически повторял Лев Николаевич, воображая, что бы он ответил на этот вопрос хотя бы год назад. — Париж не просто моя любовь! Он безмолвный свидетель всей моей жизни, дум и стремлений. В горькие дни моей юности я жил на чердаке, откуда открывался вид на город. Этот великий Париж, неподвижный и безразличный, казался мне трагическим поверенным моих радостей и печалей. Я голодал и плакал перед ним; перед ним я любил и пережил самое большое счастье.
— Голодали, господин Золя? — сочувственно переспрашивала какая-нибудь дамочка, невольно косясь на круглый животик признанного мэтра французской литературы.
— Да, бывало, что по нескольку дней у меня не было ни краюшки хлеба и ни единого су в кармане. — Тут на ум ему приходила давняя выдумка покойных Тургенева с Флобером, и он бесшабашно, по-хлестаковски фантазировал: — Изнемогая от голода, я соорудил силки для охоты на птиц. По утрам я расставлял их на крыше, ловил воробьев и жарил их, нанизав на прут от занавески. — Глаза у дамочки становились круглыми, точно циферблаты часов на ратуше, а безжалостный натуралист Золя, не щадя ее скудного ума, вдохновенно продолжал: — Потом я ел их, да, там же, на крыше, на глазах у равнодушного Парижа, и читал… м-м… Монтеня, у меня всегда был с собой томик Монтеня. Он поддерживал во мне мужество.
— И так вы пришли к идеям натурализма, господин Золя?
— О да, — с готовностью соглашался Лев Николаевич. — Как сказал мой друг депутат Жиар, естественные науки — вершина всего, что создано человеческим разумом. Вы читали «Введение в экспериментальную медицину» Клода Бернара? Как не читали?! Прочтите обязательно, это величайшая научная работа наших дней. И еще «Трактат о наследственности» доктора Люка — это вещь, которую я планирую положить в основу одного из будущих моих произведений.
А то заставить ее читать «Трактат о наследственности»? Вот прямо теперь усадить в кресло, выдать ей «Трактат» и засечь, сколько времени ей понадобится, чтобы уснуть или взмолиться о пощаде?