— Я знаю. — Он медленно перекладывал лист за листом. — Конечно.
— Смотри, Тургенев и Толстой… — Она даже задержала дыхание.
Между мелкими ровными строчками попадались рисунки. И действительно, на сто двенадцатой странице справа Достоевский изобразил два очень узнаваемых профиля — Толстого и Тургенева — рядом. Оба смотрели в одну сторону; в похожем стиле в советское время изображали Маркса и Ленина.
— Но он же никогда не видел Толстого.
— Никогда. Но, может быть, по фотографии?
— Даже если тут нет письма…
Но письмо было. Пристроив рукопись на внутреннюю часть рогожи, СФ снял перчатки и только тогда взял в руки вскрытый коричневый конверт без подписи и адреса, достал оттуда сложенный вдвое единственный листок и, почти не дыша, развернул его.
Он был удивительно спокоен. У него даже не дрожали руки.
В ярком свете фонарика Ольгин взгляд выхватил отдельные фразы: «Любезнейший Фёдор Михайлович», «нынешняя моя французская жизнь под чужой личиной», «хоть и не быть мне никогда в Петербурге», «Ваш всей душой, Л. Толстой». Да, это было оно.
СФ сложил листок раньше, чем она успела дочитать.
— Думаю, это то, что мы искали. Яму можно закапывать. Варя, подержи, пожалуйста, рукопись, мне надо расплатиться с ребятами.
— А можно я подержу? — попросила Ольга с замиранием сердца.
— Варя, — с нажимом повторил СФ.
Не глядя на Ольгу, Варя осторожно взяла у него рукопись. В отличие от них двоих, она словно и не интересовалась ее содержимым, не пыталась ее рассматривать, но держала крепко и внимательно, как младенца в пеленке.
— Не успела прочитать, — вздохнула Ольга. — Может быть, потом получится, когда вернемся… Как думаешь, примет он во внимание, что все-таки я его нашла, или до публикации не даст мне взглянуть на него даже одним глазком?
На удивление Варя промолчала. Она так и стояла, осторожно сжимая пальцами драгоценные листы, и не проронила ни слова до тех пор, пока СФ снова не подошел к ним.
— Все, — сказал он. — Варя, подождем ребят еще немного и едем.
— «Варя»? «Едем»? — холодея, переспросила Ольга. — А я? Я не еду?
СФ повернулся к ней и посмотрел ей в лицо, куда-то мимо глаз, длинным, ничего не выражающим взглядом, словно видел впервые.
— Едешь, конечно, — сказал он ровным, каким-то механическим голосом.
Все это было таким странным — черный грязный ящик, черная осенняя земля, молчаливые окна соседнего дома, куски рогожи в грязных потеках, оставшиеся от съемок зомби-апокалипсиса, темно-желтые листы рукописи, которые Варя прижимала к чистенькой светло-зеленой куртке как дорогого ребенка.
— Я все думала, почему ты совсем не боишься, что на нас нападут по дороге или прямо здесь, — проговорила Ольга. — А на нас просто некому нападать. Никто нам не угрожает, никто нас не ищет, никто и знать не знает об этом письме. Кроме вас. Потому что эти страшные толстовцы, которыми вы меня так изобретательно пугали все это время, — это вы и есть.
«Вы, — сказал ему кто-то, — сейчас по известности второй писатель в мире после яснополянского патриарха».
Нет, вы слышали?! Яснополянский, видите ли, патриарх! Не на «Войне и мире» ли, не на «Анне Карениной» ли въехал этот постник, столпник, схимник в мировую литературу? За что этот человек вообще заслужил звание писателя?! А он, истинный автор лучших русских и французских романов, теперь второй. Только второй.
Если говорить начистоту, в последнее время Франции вообще было не до литературы. Шло дело о государственной измене какого-то еврейского офицера из Генштаба, шпионившего в пользу Германии, и все вокруг точно сошли с ума. Половина его знакомых перессорились между собой насмерть, Алексис и вовсе куда-то запропастился. Льва Николаевича это все не слишком интересовало: он не любил политику и, как ни уговаривал его Жиар, наотрез отказался баллотироваться в депутаты.
В январе они с Доде задумали устроить сюрприз для Эдмона Гонкура — день рождения, который тот, движимый старческим отвращением к себе и к окружающим, решил не отмечать. Что ж, пожал плечами Доде и созвал всех к себе как бы на обед; а там уж невзначай выяснилось, что обед этот в честь нашего дорогого друга Эдмона. Гости накинулись на «дорогого друга» с объятиями, и тот, как ни куксился, а все ж оттаял. Пока его в восторге тормошили и желали всех благ, мэтр Золя и мэтр Доде уютно устроились в уголке, чтобы поболтать. Доде-младший отсутствовал, чему Лев Николаевич был только рад: не хватало в очередной раз принудительно слушать сравнительный анализ «Разгрома» с учением графа Толстого, до чего Леон был большой охотник.