И куда он так заторопился? Еще всенощную служат, не опоздает. А на доклад к Самому, да еще такой важный, может быть судьбоносный, надлежит являться аккуратным, холодным и собранным, как и приличествует молодому человеку его положения и перспектив.
…А наши высокопревосходительства, продолжал он про себя, снова переходя на шаг, сперва годами ничего будто бы и не замечают, имеют снисхождение. Потом, спохватившись, начинают хватать социалистов десятками и рассылать их гнить по равелинам и каторгам. Положим, там им, мерзавцам, и место, но выходит-то только хуже! У каторжан есть друзья, родственники, знакомые, о политических процессах пишут в газетах. Кто-то узнает о приговоре и скажет: поделом. А кто-то пожалеет каторжанина, а тут ему под нос — лживую прокламацию да на собрание кружка приглашение. И вот он, увлекаемый в пропасть бессовестными проповедниками справедливости, ожесточается сердцем против властей, а за ним — друг или сосед, и на месте одной отрубленной головы у революционного чудовища отрастает еще пять. На месте одного выполотого сорняка остаются десятки упавших в землю отравленных семян. На колу мочало — начинай сначала.
Нет, будем справедливы, есть среди власть предержащих и люди разумные, понимающие, что одними арестами вредоносных идей не одолеть. Против пропагандистов должны выступить другие пропагандисты, наши, хорошие. Это мысль правильная, к ней Иван Ильич со всем своим одобрением. Одна беда — от такой хорошей пропаганды (вернее, наверно, будет «контрпропаганды»?), какую предлагают высокопревосходительства, цветы в горшках вянут. Складно, разумно, но очень уж тоскливо, и казенщиной веет за версту.
Возьмем недавний пример: проект Николая Владимировича Мезенцова, начальника Третьего отделения, который Иван Ильич видел собственными глазами. Мысль его была такова: все, что хорошо зарекомендовало себя у противника, будет работать и у нас. У них брошюры — и мы выпустим брошюры. У них кружки для молодежи — и у нас будут кружки, а в их кружки мы внедрим своих агентов-пропагандистов, дабы склоняли сомневающихся на сторону Его Величества и родного отечества. Про усиление агентского корпуса — это он хорошо придумал, только агенты в революционных кружках нужны вовсе не для переубеждения сомневающихся, а для совершенно иного — чтобы жечь эту чуму каленым железом. А вот про брошюры… да кто ж в Третьем отделении может так написать, чтоб зачитались, чтоб поверили от всей души, от чистого сердца? И революционеры-то эти проклятые пишут погано, а ведь они для себя стараются, не по заданию.
Сам-то тоже много пишет. Но правду сказать — ох и скучища получается, сразу видно, что юрист! Если сон не берет, статьи Самого — наивернейшее средство: открываешь «Московские ведомости», читаешь две-три строки — вот и уснул до утра, как младенец. Хоть и замыслы у Самого великие, и ум государственный, а писать красиво не умеет.
Слово — это оружие, веско, с расстановкой чеканил Иван Ильич сам себе уже на Литейном. Но, как и в фехтовании, тут надобны талант и опыт. Сочинить так, чтобы все вокруг поверили, увлеклись и последовали за автором, способен только большой, настоящий писатель. Большими, настоящими писателями Иван Ильич живо интересовался, за каждым лично по мере своих скромных сил присматривал и карьеру свою при Самом выстраивал именно на этом непростом и никем еще не освоенном направлении. Притом к литературе как таковой он был глубоко равнодушен: кто-то там в кого-то влюбился, стрелялся, разорился, помер от инфлюэнцы — мелко, неинтересно. А вот сила, с какой большой писатель способен влиять на общественное мнение и даже менять его радикально, завораживала.
…Несмотря на вечер субботы, Сам был дома, работал в кабинете, и Иван Ильич счел это благоприятным знаком. Сказал доложить; пока докладывали, придирчиво рассмотрел себя в зеркало и остался доволен: не красный и не потный. Наружность свою печальную Иван Ильич никогда не любил — щеки толстенные, подбородок круглый, даже нос какой-то круглый, картофелиной, — ну так сам виноват, служба его сидячая, а кушает он плотно, потому как на голодный желудок хуже соображает. Еще усы плохо растут — клочками какими-то, не усы, а огорчение; зато умом и честью не обделил Господь, а это самое главное.
Спустя десять минут, замерев в почтительной позе между креслом и столом, он внимательнейше наблюдал, как Сам водит глазами по строчкам доклада, не шевеля ни лицом, ни пальцами; о чем думает — не угадать. Иван Ильич на всякий случай тоже не шевелился, хотя у него ужасно чесался нос. Эпохальный момент, понимать надо.