Выбрать главу

— А скажите, — заговорил Лев Николаевич о другом, коря себя за бестактность, — зачем народовольцы фиктивные браки заключают? Чтобы на свидания допускали?

— Да нет, — помотал головой Кравчинский. — Чтобы получить свидание, можно и невестой назваться. Очень удобно, потому что проверить невозможно. Бывало, наши барышни и к совсем незнакомым людям ходили. Наши все знают — если охрана говорит «пришла невеста», значит, кто бы ни пришел, хоть баба-яга, веди себя как жених. Нет, Лев Николаевич, просто по закону семейных в Централку не сажают. Отправляют сразу в Сибирь. А Сибирь по сравнению с условиями в Централке — это просто-таки курортные условия. Вот зачем.

— А вот касательно условий… — Лев Николаевич и хотел бы замолчать, да уже не мог. Впервые представилась ему возможность расспросить не чиновника, а представителя «другого лагеря». — Мне говорили, что в Петропавловской и книги дозволены, и кормят хорошо. Так ли это?

— Так, да не так, — с престранным выражением лица ответил Кравчинский. — Это вам, Лев Николаевич, рассказывали об условиях содержания тех заключенных, что ждут еще суда. Неизвестно ведь, чем суд закончится, да и помиловать могут. Царь-то у нас куда как милостив… да. А вот если осудили на каторгу и заключенный отбывает наказание в Петропавловской — ни книг, ни свиданий, ни писем. Евангелие в виде особого снисхождения, кандалы получить куда как проще, поверьте. Бывает еще, вводят круглосуточное наблюдение через окошко, тогда по ночам в камере горит лампа. Отчего, по-вашему, там сходят с ума? Отчего князь Кропоткин менее чем за два года заключения из здорового, крепкого человека, проходившего в день семь верст по камере, превратился в развалину, неспособную самостоятельно пройти даже лестничный пролет?

Лев Николаевич подавленно молчал.

— Шпицрутены — допустимо до восьми тысяч ударов, — продолжал Кравчинский. — Розги — до четырехста ударов. Плети — до ста ударов. Карцер — до шести суток. Как, хороши условия?

За окном мелькал однообразный унылый пейзаж — кочки да ямки, кучки снега, куцые, совершенно зимние еще деревца, ни одной даже захудалой деревеньки, — и Лев Николаевич все всматривался, всматривался в него, покуда голова не закружилась. Ему представлялся парк в Ясной, пруды, тенистые липовые и березовые аллеи, лужайка у дома, окаймленная цветником, площадка для крокета — все деревья около той площадки были посажены им собственноручно, он помнил каждый вяз, каждый молодой дубок. Вспоминал и дерево у самого крыльца, на которо е повесили звонок, чтобы звать к обеду, — слышно было по всей усадьбе. Вспоминал лес, куда ходил на охоту и по грибы. Разве во Франции есть такие грибы? Вспоминал дом своего детства, проданный позднее на своз, — дома-то уж нет, но хоть на место то можно было посмотреть. А еще в Ясной на краю оврага зарыл брат Николенька в детстве зеленую палочку, содержащую секрет всеобщего счастья. Кто же ее теперь найдет? Николенька умер во Франции, и ему, видно, такая же судьба.

Очнулся только тогда, когда понял, что поезд стоит.

— Это что за остановка? — спросил он, распрямляясь.

— Режица или Динабург… да нет, Режица, — сообщил Кравчинский, вглядевшись в дорожный указатель.

— Неужто Режица? — расстроился Лев Николаевич. — Так скоро…

— Какое же «скоро»? Тут от Петербурга всего четыреста верст.

— Да где вам понять, — вздохнул Лев Николаевич. — Вы не обижайтесь, Сергей Михайлович, но вы человек привычный, вам за границей везде хорошо, вы вон и в Италии как у себя дома, и в Швейцарии вас в вашей «Общине» ждут не дождутся… А у меня такой камень на сердце оттого, что приходится уезжать, не зная, вернусь ли я когда-нибудь. Мне все еще кажется, что это происходит не со мной.

— Как же мне вас не понять? — грустно улыбнулся Кравчинский. — Возможно, я и менее чувствителен по сравнению с вами, но вы не можете себе представить, Лев Николаевич, какая тяжесть на душе у меня самого оттого, что я покидаю Петербург сейчас, перед самым судом по делу Веры. Год назад был вынесен приговор по «Процессу пятидесяти», а я был в Италии с Малатестой. Я должен был бы сидеть на скамье подсудимых, а вместо меня судили барышень от двадцати до двадцати пяти лет — и осудили, и отправили на каторгу. Потом Большой процесс. Вы знаете, что из девяноста оправданных восемьдесят Его Величество лично приказал выслать в Сибирь? А сколько человек было замучено до смерти еще до суда? Знаете? А сколько сошло с ума, не выдержав жестокого обращения? А я был в Швейцарии, поскольку итальянское правительство, видите ли, дало мне амнистию. Хотя я был арестован не за лекции на заводе, а за контрабанду оружия и участие в вооруженном бунте! И вот снова процесс, и снова я бегу…