— Так будет! — горячо возразил Алексей Оболешев, хрупкий молодой человек крайне болезненного вида. — И неспроста мы, как вы выразились, «бредим» демонстрациями. Только они и вызывают отклик в обществе — вспомните весеннюю демонстрацию на похоронах Чернышёва. Весь ноябрь в Петербурге только и говорят, что о предстоящей демонстрации, от нас ждут ее!
Не закончив говорить, он неожиданно тяжело закашлялся, схватившись рукой за бок.
— Алёшка, что с тобой? — забеспокоилась жена Натансона Ольга.
— Плеврит все мучает, — слабо отмахнулся Оболешев, прокашлявшись и вытирая лицо. — Ничего, пустое.
— Вы о сборе у Исакия? — уточнил Штанге, игнорируя предупреждающий взгляд Ольги. — Только с иронией о нем теперь и говорят в Петербурге. Ждали-ждали, так и не дождались ничего существенного…
— И вы предлагаете еще подождать? Чтобы сторонники наши окончательно уж убедились в том, что мы ни на что толком не способны?
— Жорж, ну а ты что скажешь?
Человек, к которому был обращен вопрос, поднял голову и прищурился, задумавшись. Как и прочим участникам собрания, ему было около двадцати лет, однако он выгодно отличался от прочих хорошей выправкой и опрятностью облика: его одежда была выглажена и чиста, а каштановая бородка аккуратно подстрижена.
— Мы не властны над событиями, — сказал он наконец. — Да, вполне вероятно, что сейчас мы не совсем готовы к демонстрации. Но инициатива принадлежит не нам, а рабочим кружкам: именно они настаивают на революционном выступлении, да таком, чтобы главную роль играли не студенты, а они, фабричные. Могли ли мы, при нынешнем уровне организации, когда мы ослаблены арестами и процессами, мечтать о большем? Не мы ли обязались в своей деятельности руководствоваться чаяниями и устремлениями народа? Подумайте, ведь мы говорим о первой в истории России политической рабочей демонстрации! Первой демонстрации в Петербурге и второй в России!
— Значит, пойдем-таки к Исакию? — усмехнулся Штанге.
— Только не к Исакию. — Натансон покачал головой. — Не стоит создавать ненужных ассоциаций с выступлением, намеченным неизвестно кем и неизвестно зачем. Слухи эти вполне могут быть и просто провокацией. Пойдем к Казанскому. И непременно в воскресенье, пятого декабря. Чернышёвская демонстрация могла бы быть многочисленнее, если бы ее не устроили в будний день.
— Что же за повод выберем? Похорон, кажется, никаких не намечается.
— Типун вам на язык! — не выдержал Оболешев и снова зашелся в приступе влажного кашля. Его лицо горело.
— И правда, — поддержала его Ольга. — Не ожидала от тебя такого, Александр… воздержись впредь от подобных высказываний.
Тот покорно склонил голову, но недовольство с его лица не исчезло.
— Лучше вот так: закажем панихиду по всем, кто уже погиб, — продолжала Ольга. — Сделаем пятое декабря нашим общим днем памяти.
— Придут все наши, — твердо сказал Марк. — Конечно, студенты: у нас много сторонников в Медико-хирургической академии, в Лесном, твоими стараниями, Жорж, и в Горном… Дед, Степан, вы отвечаете за рабочие кружки.
Дед, Николай Хазов, уже привлекавшийся меньше двух лет назад по делу о пропаганде в империи, а ныне состоящий под полицейским надзором, молча кивнул. Степан Халтурин, все последние месяцы только и носившийся энергичной молнией по заводам и фабрикам, сверкнул белозубой улыбкой. И судьба первой в России рабочей демонстрации была решена.
Решить-то было несложно, а вот организовать за два оставшихся дня… Плохо сработала система оповещения — кто не узнал о предстоящем событии, кто просто отказался участвовать. На улице не отступал тридцатиградусный мороз. Вечером четвертого декабря, когда на решающем собрании (в этот раз на Выборгской стороне) встретились землевольцы и представители рабочих кружков с крупнейших заводов и фабрик Петербурга, выяснилось неожиданно, что назавтра демонстрацию провести никак невозможно.