Выбрать главу

Потом все слилось в единый какой-то вихрь, и она уже не помнила ничего.

В ночь накануне похорон она не могла уснуть, сидела в столовой, вяло перебирая гору писем, все одинаковые — «горе», «трагедия», «Россия потеряла», — и вдруг вспомнила про то французское письмо, оно все еще лежало у изголовья дивана. Уж в нем хотя бы ни слова нет о том, что Россия потеряла, оно из той, прошлой, трудной, но счастливой жизни с тем, кого она любила, — и, повинуясь порыву, она принесла тот тонкий неподписанный конверт, вскрыла его перламутровым ножичком и развернула единственный листок при неверном свете свечи.

Любезнейший Фёдор Михайлович! — писано было по-русски. — Что мне суждено судьбой, не знаю. Нынешняя моя французская жизнь под чужой личиной стала мне привычна и даже уютна, но правды в ней нет. А правда известна лишь немногим, и как же я счастлив, что среди этих немногих есть такой человек, как вы. Ныне же открываю вам душу: я плакал, читая ваших «Братьев Карамазовых», и ощущал такую любовь к России, какой никогда не испытывал, когда мне было позволено жить в ней.

Странное какое-то письмо, подумала она, загадочное. Скользнула глазами к подписи и прочитала: «Ваш всей душой, Л. Толстой». Толстой во Франции? — вяло удивилась она, но этот вопрос был тут же вытеснен следующим: что значит «когда мне было позволено» жить в России? Может быть, это какой-то другой Толстой? От общих знакомых она знала наверно, что писатель Лев Толстой о «Братьях Карамазовых» говорил скверное: мол, скучный роман, ненатуральный, даже дочитать не смог. Мало того что все действующие лица говорят языком автора, так и сам этот язык какой-то деланый, натянутый, и рассуждают они все одинаково, и каждый высказывает мысли одного лишь Достоевского. «Преступление и наказание» лучше, конечно, да там в первых главах уже рассказывается весь роман; дальше и читать незачем.

Ясно, что это он из зависти к Феде, сам-то после «Анны Карениной» написал хоть строчку нескучную? Позвольте, но кто же тогда плакал и чье же письмо она тогда держит в руках?

И она прочла французское письмо целиком. А потом еще раз. И еще. А потом только вот эту часть:

Мне известно, что лишь благодаря вашему великодушию ваш высокопоставленный друг согласился на изгнание мое во Францию. Цена же, которую я заплатил за сохранение своей жизни, то, что имя мое, мой дом и семья захвачены двойником, есть неизбежное зло, к коему вы иметь отношения не можете.

Невероятно! Она обхватила голову руками и задумалась. Потом снова взглянула на письмо.

Надо бы сравнить почерк с почерком Толстого, сообразила она, вглядываясь в рваные неровные загогулины лежащего перед ней признания. Писавший нервничал и торопился — нажим был сильный, перо в нескольких местах процарапало бумагу, да и в целом разбирать эти каракули было нелегко. Ей-то, всю жизнь имевшей дело с заметками и набросками, приходилось видеть и не такую «каллиграфию», а вот менее искушенный читатель намучился бы с этим письмом изрядно.

По устоявшейся привычке записывать важные мысли, чтобы впоследствии по заметкам составить окончательный план, она принесла свою стенографическую тетрадь, на чистой странице в правом верхнем углу проставила дату и обозначила предмет размышлений — «письмо из Парижа». Затем сделала первую отметку: почерк.

Достать в Петербурге рукопись Толстого, пожалуй, не выйдет. Все, что приходит в редакции, по слухам, переписывается лично графиней. Между прочим, а как же графиня? Это что же получается, ей чужого мужа подставили, а она — ни слова? Анна Григорьевна с ужасом представила, что к ней бы вместо ее родного Феди однажды пришел незнакомый мужчина, и помотала головой, отгоняя чудовищное видение. Фу, мерзость какая. Костьми бы легла, а на порог бы не пустила.

Ну хорошо, рукопись не достать, но ведь письма-то он, поди, пишет? (Отметила: письма.) В Петербурге у него родственница, фрейлина Александра Андреевна, ее Анна Григорьевна встречала на вечерах у Софьи Андреевны Толстой — не той, яснополянской, а вдовы Алексея Константиновича, тоже писателя. Конечно, они знакомы не близко и попросить ее показать письма Льва Николаевича было бы неуместно…

Кстати, о письмах. В прошлогодних письмах из Москвы, с пушкинского праздника, было нечто о странностях Толстого, на чествования не явившегося, хоть и приглашали. Она в который раз встала из-за стола, достала архив, содержащийся в безукоризненном порядке, выбрала письма к мужу за 1880 год и, действительно, в письме от 28 мая обнаружила искомую фразу: «Сегодня Григорович сообщил, что Тургенев, воротившийся от Льва Толстого, болен, а Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел». Жаль, без подробностей (ну так ведь и Федя был не сплетник, подумалось с гордой горечью, и выспрашивать бы не стал). Подозрительно же вовремя Толстой с ума сошел, и надо спросить Григоровича. Не на похоронах, конечно, а после, при случае.