Выбрать главу

Глава 20: Другой человек.

Тетрадь лежала на полированной поверхности стола, как вещдок, который опровергает все предыдущие показания. Ровные строчки, выведенные синими чернилами, были не просто текстом. Это был голос. Голос человека, которого ни Виктор, ни Марина никогда не слышали.
Виктор медленно, почти с суеверным страхом, опустился в кресло отца. Массивное, кожаное, оно приняло его с безразличием, как принимало до этого своего хозяина на протяжении десятилетий. Он смотрел на раскрытую тетрадь, и его лицо, обычно защищенное маской иронии, было сейчас совершенно беззащитным.
— Я не понимаю, — прошептал он, обращаясь не к Марине, а к призраку, который только что материализовался в этой комнате. — Этого не может быть. Это какой-то… розыгрыш. Он не мог так писать. Он не мог так думать.
Он говорил о своем отце так, как говорят о законах физики. Камень не может летать. Вода не может гореть. Дмитрий Павлов не мог писать о запахе черемухи и тосковать под Гленна Миллера. Это нарушало всю картину мира, в которой Виктор прожил всю свою сознательную жизнь.
— Может, это не он писал? — с последней, отчаянной надеждой предположил он. — Может, переписывал откуда-то?
Марина покачала головой.
— Посмотри на почерк. Это его рука, до последней запятой. И посмотри на это.
Она указала на помарку в конце страницы. Слово «тоска» было зачеркнуто, и сверху, более мелкими буквами, было написано то же самое слово — «тоска». Как будто он попробовал его на вкус, усомнился и все-таки решил оставить. Формулы не зачеркивают так. Так зачеркивают только то, что идет изнутри.
Она осторожно перевернула страницу.
«28 сентября 1962. Дочитал «На Западном фронте без перемен». Купил у спекулянта за три рубля. Читал ночью, под одеялом, с фонариком, как мальчишка. Какой ужас и какая пронзительная, беспросветная правда. Вся наша работа, все наши ракеты и системы наведения — это ведь то же самое. Только в тысячу раз страшнее. Мы создаем оружие, которое сделает войну невозможной, потому что победителей в ней не будет. Но мы создаем его руками людей, которые уверены, что война — это просто продолжение политики другими средствами. Вчера слушал лекцию генерала Гусева. Он говорил о «превентивном ударе» с таким аппетитом, как будто рассуждал о бифштексе. А я смотрел на него и видел перед собой этого несчастного Пауля Боймера, который умирает в тот день, когда на фронте было «все спокойно». Неужели никто, кроме меня, не видит этого чудовищного абсурда?».


Виктор читал, и его губы беззвучно шевелились, повторяя слова отца. Абсурд. Он сам всю жизнь кричал об этом абсурде, бился головой о стену этого абсурда. И вдруг оказалось, что человек по ту сторону стены, тот, кто, как он думал, эту стену и построил, видел то же самое.
— Он читал Ремарка, — пробормотал Виктор. — Он же говорил, что это «слезливое чтиво для истеричных барышень». Он мне запрещал его читать.
— Может, он запрещал, потому что боялся? — тихо предположила Марина. — Боялся, что ты увидишь то же, что и он?
Она перевернула еще страницу. Записи шли нерегулярно, с перерывами в несколько недель.
«10 ноября 1962. Снова видел ее. В читальном зале Ленинки. Она сидела у окна, и свет падал на ее волосы, и в них запутался маленький, рыжий осенний лист. Она была так поглощена книгой, что не замечала ничего вокруг. Я просидел три часа, делая вид, что работаю над диссертацией. А сам просто смотрел на нее. Не знаю ни ее имени, ни с какого она факультета. И никогда, наверное, не узнаю. И не надо. Пусть она так и останется — Девушка с Осенним Листом в Волосах. Моя маленькая, тайная свобода. В мире, где все имеет номер, шифр и допуск, у меня есть что-то, что принадлежит только мне. И у чего нет имени».
Девушка. Та самая. Или другая? Неважно. Важно то, что в его выверенном, расчерченном на квадраты мире было место для этого — для тайной, безмолвной, платонической свободы. Для образа, который он хранил, как талисман.
— Он был… влюблен? — растерянно спросил Виктор.
— Он был поэтом, — ответила Марина.
Она читала дальше, и из этих коротких, обрывочных записей, как из осколков мозаики, складывался портрет другого человека. Неуверенного в себе, рефлексирующего, глубоко одинокого. Человека, который задыхался в мире генералов с глазами-пуговицами. Который находил утешение в запрещенной музыке и случайных образах. Который отчаянно пытался примирить в своей душе красоту осеннего листа и чудовищную логику «превентивного удара».
Когда они дочитали последнюю страницу, в кабинете сгустились сумерки. Виктор сидел в кресле, съежившись, обхватив руками голову. Он не плакал. Он просто окаменел. Вся его жизнь, построенная на ненависти к отцу, к его «правильности», к его жестокости, в один миг рассыпалась в прах. Оказалось, что он воевал не с врагом. Он воевал с таким же, как он, пленником. Только тот, другой пленник, сумел построить себе идеальную, неприступную тюрьму и запереться в ней изнутри.
Виктор поднял голову. Он обвел мутным взглядом этот безупречный, стерильный кабинет. И теперь он видел его иначе. Это была не штаб-квартира тирана. Это была камера одиночного заключения. Добровольная. Пожизненная.
Он встал, подошел к столу и взял в руки тетрадь. Его пальцы, привыкшие к мелу и пыльным учебникам, касались серой картонной обложки с какой-то новой, незнакомой ему нежностью.
— Другой человек, — прошептал он. — Совершенно другой человек.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍