Выбрать главу

Глава 38: История Марка Эпштейна.

Голос из колонок был негромким, чуть дребезжащим, с характерными интеллигентскими интонациями. Он заполнял собой пространство, и казалось, что в кабинете появился еще один, невидимый участник. Марк Эпштейн, коллега, друг или враг Дмитрия Павлова, заговорил с ними из небытия, спустя полвека.
«…памятник самому себе. Ходячий укор. Все делают вид, что ничего не произошло. Что не было того письма, того скандала, того закрытого партсобрания, где его чуть не растерзали. Гусев тогда орал, что его надо расстрелять как предателя. Прохоров, который помельче, предлагал упечь в дурдом. А он стоял перед ними и молчал. Просто смотрел. Этим своим взглядом, от которого у самого Гусева, кажется, мурашки по спине бегали. Он не оправдывался. Не каялся. Он просто стоял и смотрел. И в этом молчании было столько презрения, что оно было слышнее любого крика».
Виктор вцепился в подлокотники кресла. Он представил эту картину: его отец, один, против стаи. И он не мог совместить этот образ с тем человеком, который швырял на пол чашку из-за плохого настроения.
«Его тогда спасло только одно — он был незаменим. Без него «Колпак» просто не полетел бы. Они были вынуждены его оставить. Но они ему отомстили. Изощренно, по-византийски. Его не понизили. Наоборот, ему дали свою лабораторию, свое направление. Но его полностью изолировали. От всех важных совещаний. От новых проектов. Его превратили в консультанта. В свадебного генерала. Гения на коротком поводке. Они заставили его каждый день приходить на работу, получать огромную зарплату, иметь все привилегии, но при этом знать, что его мозг, его талант используется на десять процентов. Они посадили его в золотую клетку».


Анна Петровна, стоявшая в дверях, закрыла глаза. Она знала это. Она видела это каждый вечер, когда он возвращался домой, опустошенный и холодный. Она думала, что это его месть ей. А оказалось, что это была его ежедневная пытка.
«А он принял правила игры. Он стал образцовым заключенным. Идеальный порядок на столе. Идеальные отчеты. Идеальная вежливость. Но это была вежливость хирурга, который разговаривает с безнадежно больным. Он полностью ушел в себя. Мы перестали с ним разговаривать о чем-либо, кроме работы. Любая попытка заговорить о жизни, о книгах, о музыке натыкалась на глухую стену. Однажды я спросил его, читал ли он новую повесть Трифонова. А он посмотрел на меня и сказал: «Марк, у вас ошибка в расчетах на третьей странице. Косинус не тот». И все. Больше я не пытался».
Егор слушал, и для него это была не просто история. Это был лог-файл, описание стратегии персонажа. Он не сломался. Он перешел в другой режим игры. В режим выживания.
«Самое страшное было видеть его с сыном. С Витькой. Мальчишка был точной его копией. Не внешней. Внутренней. Такой же ершистый, упрямый, с тем же обостренным чувством справедливости. Павлов его любил до безумия. Это было видно. Но он как будто задался целью его сломать. Переделать. Он пытался выбить из него все то, за что поплатился сам. Он запрещал ему читать «не те» книги, дружить «не с теми» людьми, думать «не так». Он как будто пытался провести над собственным сыном тот чудовищный эксперимент, который система провела над ним. Он пытался сделать из него такого же «замороженного», как он сам. Думал, что так ему будет безопаснее. А на деле — просто калечил его. Мы все это видели. И молчали. Боялись. Стыдно, господи, как стыдно…».
Голос Эпштейна дрогнул. Он замолчал, и было слышно, как он тяжело дышит.
Виктор больше не мог этого выносить. Он встал и вышел из комнаты. Он не хлопнул дверью. Он просто тихо ушел, как уходят с опознания.
Марина хотела пойти за ним, но Сомов остановил ее легким жестом. «Не надо, — сказал его взгляд. — Он должен пережить это один».
А голос из прошлого продолжал.
«Иногда мне кажется, что я понимаю, что он сделал. Он ведь не просто отказался. Он совершил акт интеллектуального самоубийства. Он показал им, что их система держится на таких, как он. И что если они вынут этот кирпичик, все рухнет. Он поставил им ультиматум. И проиграл. А может, и выиграл. Потому что он сохранил то единственное, что у него было, — право считать себя порядочным человеком. Но цена… цена оказалась непомерной. Он заплатил за нее своей душой. И душой своего сына».
Пленка зашипела и замолчала.
В кабинете повисла тяжелая, густая тишина. Она была плотнее, чем любая стена. В этой тишине было все: боль, стыд, запоздалое прозрение и невыносимая горечь.
Марина сидела, глядя на неподвижные колонки. Она, юрист, привыкшая к фактам и доказательствам, только что выслушала главное свидетельство. Свидетельство не очевидца. А соучастника. Соучастника преступления, у которого не было названия в Уголовном кодексе. Преступления под названием «молчание».
Сомов медленно закрыл свой блокнот. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас было похоже на маску греческой трагедии.
— Теперь, — сказал он тихо. — Теперь я, кажется, понимаю все.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍