Я кивнула, с трудом сглатывая ком в горле, и потянулась к следующей вешалке. Было ясно, сочувствия от этой команды ждать не приходится.
Разбор затянулся на несколько часов. Мы вынесли из гардероба десятки платьев, кофт, юбок. Сергей исправно сортировал их по пакетам, изредка откладывая в сторону что-то более-менее ценное — шубу, шелковое платье с ручной вышивкой.
Тамара, копаясь на антресолях, издавала возмущенные возгласы:
— Да что же это такое! Одни шерстяные носки! И все дырявые! Зачем это хранить?
— Грела ноги, — тихо сказала я. — У нее всегда мерзли ноги…
И вот, когда гардероб был уже почти пуст, а наша решимость на исходе, Тамара полезла в самый дальний, темный угол антресоли.
— Тут еще какая-то коробка. Большая. Тяжелая.
Она с трудом вытащила ее и поставила на кровать. Это была старая картонная коробка, перевязанная бечевкой.
— Ну, что тут у нас? — Сергей потер руки, явно надеясь на какой-нибудь клад.
Он развязал бечевку.
Мы втроем заглянули внутрь и замерли.
Коробка была доверху набита… детскими поделками. Бумажными аппликациями, криво сшитыми куклами, рисунками на пожелтевшей бумаге, вышитыми салфетками, подставками под горячее из спичек и желудей.
Сергей ахнул первым. Он замер, и его циничная маска на мгновение сползла, открыв совершенно растерянное, почти детское лицо.
— О боже… Это же моя… моя поделка в садик… Кораблик из скорлупы…
Он осторожно, будто боясь раздавить, достал из груды поделок корявый кораблик из грецкого ореха с бумажным парусом. На парусе было выведено кривыми детскими буквами: «Сережа».
Я заглянула в коробку. Там был целый мир. Мир их детства. Того детства, которое я не застала.
Рисунки... Один — очень красивый, аккуратный, с акварельным замком и принцессой. В углу старательно выведено: «Ирина, 6 лет». Рядом — другой рисунок. На нем каляки-маляки, изображавшие, видимо, кошку или собаку. И подпись: «Тома, 3 года».
Тамара стояла как вкопанная. Она смотрела в коробку, и ее лицо было абсолютно пустым.
— Смотрите, — тихо сказал Сергей, доставая еще одну папку. — А это… это же наши школьные табеля. И похвальные грамоты. И… и мои дневники, что ли?
Он открыл потрепанную тетрадку. На первой странице детским почерком было выведено: «Дневник Сергея Миронова».
Сергей начал читать вслух, и его голос, всегда такой уверенный и насмешливый, дрогнул:
— Сегодня получил по математике пятерку. Мама обрадовалась и дала мне шоколадку, а Ира сказала, что я врун, и мы подрались. Бабушка нас отругала, а папа молчал.
Его лицо стало серьезным, задумчивым, а Тамара все стояла и смотрела. Потом она медленно, как во сне, протянула руку и достала из коробки какую-то кривую, прошитую толстыми нитками салфетку. На краю было вышито имя: «Тома».
— Это я… я в пятом классе на труде шила, — прошептала она. Ее голос был сиплым, чужим. — У меня ничего не получалось. Все девочки уже фартуки себе шили, а я вот эту… эту тряпку. Я ее домой принесла и спрятала, чтобы никто не видел. Стыдно было.
Она перевернула салфетку. На обратной стороне, на приклеенной бумажке, был бабушкин почерк: «Первая работа Тамарочки. Очень старалась.».
Тамара замерла. Она смотрела на эту надпись, и по ее лицу текли слезы.
— Мама… мама сохранила, — выдавила она наконец. — И эту… дрянь. И мои каляки… И все… Она же все время твердила, что у Иры золотые руки, что Ира — художница, что я ничего не умею! Зачем ей было это хранить? Зачем подписывать? Зачем?
Тома искала ответа в моих глазах, но я не знала, что сказать. Я видела только, как в ее прочном, выстроенном за долгие годы образе самой себя — нелюбимой, некрасивой, неумелой дочери появилась первая, крошечная трещина.
Сергей молча наблюдал за ней, и на его лице тоже не было привычного сарказма.
— Может, мама не все говорила вслух, — тихо сказал он. — Может, мама тоже… старалась.
— Старалась? — Тамара засмеялась сквозь слезы, горько и неуверенно. — Старалась сделать из меня серую мышь на фоне золотой Ирины? Старалась, чтобы я всегда чувствовала себя второсортной? Да, она старалась!