— Откуда мне знать? — дед поднялся, упирая руки в колени, и сразу же отвернулся, шагнув туда, где недавно прятался пес, — пустой и пустой.
— А вы все время тут живете? — Кира говорила уже со спиной в серой рубахе, но отпускать без ответа собеседника не собиралась и потому голос ее стал металлическим, держал интонацией, — вы что молчите, дедушка? Я спрашиваю…
— Да слышу я, — огрызнулся дед, уже держась за калитку изнутри, — ну, давно. Я завсегда тут жил. Уезжал только. Потом вертался.
— И когда дом забросили? — Кира шагнула за штакетник, поближе к старику.
И вдруг тот, растеряв ворчливую раздражительность, заморгал светлыми глазами, не сумев их отвести. Сказал почти шепотом, дрожа рукой на петле калитки:
— Лет уже двадцать. Нет, поболе. Мне сорок было, когда совсем вот вернулся.
Он замолчал, но Кира видела, просто остановился, переводя дыхание. И подошла еще ближе, чтоб не пропускать сказанных тихим голосом слов.
— Тут Колька жил, Лямов. Сильный черт и наглючий, все хвалился, что бабы по нему плачут. Ну то так, от него плакали, точно. Женился. На… На Полине женился. Я с Ямала приехал, они уже жили, долго. И еще потом. А потом…
Он замолчал и вдруг резко захлопнул калитку. Закричал из внутреннего двора плачущим голосом, летающим над толстым забором:
— Та чего ж ты пристала. Иди, куда шла и иди. Тьфу ты.
Кира подняла лицо, чтоб он ее точно услышал.
— Дедушка! Вы ночью-то, пойдите, если услышите. Хоть сейчас. Если раньше не сумели.
— Иди отсюда! — за побелкой шваркнула дверь, видимо, сбежал в дом, и спрятался там, за своим забором.
Кира повернулась и пошла вниз, мерно прихрамывая, уже привычно и потому довольно быстро, внимательно следя, чтоб не споткнуться. Шептала злые слова, насмехаясь над собой. Совета она пришла просить. У кого? Сперва у пустого дома с деревом внутри. Потом у милого дедушки, который тыщу лет тому слушал, как Колька Лямов измывается над законной женой Полиной. И ни разу не пошел его — козла остановить. Зато сейчас требует, чтоб призрачного Кольку в газете пропесочили. Чтоб не шумел, значит.
Или — пошел?..
Кира свернула в тупичок живописного переулка, где за богатым домом прятался маленький пустырь — место куплено и ждет строителей, зарастая айлантом и бурьяном. Села на низкую полуразрушенную ограду, держась за колючий камень влажными руками. Потому что идти дальше, с картинкой, которая вдруг ясно и режуще встала перед глазами, нельзя, можно споткнуться на совсем ровном месте, не заметив, куда идешь.
— Что? Пришел? — сильное тело в белой замызганной майке и рабочих штанах кинулось, мгновенно упирая руки в дверные косяки, не давая двинуться. Потому что дверь уже закрыта, а сам закрыл, дурак такой, защелкнулась.
— На Полинку свою поглядеть? Когда с ней по ночам лапались, не хватило тебе, да? Ну иди, ты ж старый кореш. Угощу. Хочешь? Вижу, что хочешь.
Темная рука сгребла рубашку, передавливая горло, потащила и швырнула на старый продавленный диван, тот заскрипел протяжно. А Колька, смеясь, кинулся на табурет, сходу плеснул в стакан и выхлебал, сунул на стол, закрывая слезящиеся глаза согнутым локтем.
— Полька! Уважь гостя, сучища! Ведь хочешь? Вижу! Что хочешь. Ну?
А она сидела, совсем рядом, и Петро видел ее профиль, такой знакомый, сколько раз смотрел, когда сидели так же, на лавочке у беленого забора. Только тогда, им же было по семнадцать всего, одетая была. Платье цветное, на тонкой шее шарфик-косыночка. Чего ж я дурак, уехал-то…
Полина медленно повернула лицо, с темными, очень блестящими глазами. И он, задрожав, стал гнать мысли, все, потому что они были плохие, гадкие, и первая, что не зря поехал-то, куда с ней, такой вот курвой, еблась бы и при нем, как при Кольке, со всеми дружками. И другая, ползучая. Ну, если тогда не вышло, строила с себя недотрогу, сейчас вот, раз Колька угощает…
На смуглом лице блеснули зубы, руки опускались с плеч, открывая тяжелую грудь. И он увидел свою руку, которая, сперва на колене лежала, сминая штанину, а потом вдруг поднялась, повисла в прокуренном воздухе, и двинулась…
Тут уже думать и нечего стало.
Кира дернулась, вжимая свои ладони в колючий камень, провезла, чтоб побольнее. Сил не было дальше смотреть на мир и думать из головы того Петра, которым когда-то, оказывается, был милый дедушка, заботливо лечащий ушибленную собачью лапу.
Она встала, отряхивая саднящие ладони. И уже медленно продолжила спускаться, горько раздумывая о том, что снова оказалась одна, со своими метаниями и переживаниями, да еще натянула на них чужие, как жаркое пуховое одеяло в тяжелую зноем летнюю ночь.