— Отомсти за своего брата! Поклянись, что отомстишь!
И Друз, на виду у требовательно молчащей толпы, поклялся, проливая вполне искренние слезы. Жизнь уже кое-чему научила его — это был не прежний бездельник и гуляка Друз, а взрослый человек, имевший опыт и военной и гражданской службы. И на основании своего, пусть и небольшого, опыта, он мог судить о масштабах личности Германика и громаде его свершений. К тому же Друз был Германику братом и любил его.
Урна с прахом была поставлена на носилки, которые от Брундизия до Рима должны были нести на плечах гвардейские офицеры. В знак траура со значков когорт были сняты украшения, ликторы держали фасции и топорики опущенными вниз. На всем пути до Рима к погребальной процессии стекалось множество людей — отдать последние почести. Почти все чувствовали одно и то же — пока был жив Германик, можно было надеяться на справедливость, на то, что перед глазами власти — Тиберия в первую очередь — всегда будет образец римского гражданина, и по нему, хочешь не хочешь, придется сверять свои поступки. Теперь же Германика нет и заменить его некем.
Когда процессия прибыла в столицу, выяснилось, что Тиберий издал указ, в котором предлагалось не оказывать Германику никаких особых почестей по сравнению с другими славными римлянами: его похороны должны состояться по высокому рангу, но не превышающему принятых в таких случаях норм. Погребение Германика уже состоялось в Сирии — разве он не был там предан сожжению? И если устраивать ему повторные похороны в Риме, то это может разгневать богов.
Тем не менее указ не был выполнен — хоронить своего любимца взялся римский народ, и даже гвардия не стала бы мешать в таком деле. Преторианцы ослушались бы и своего грозного Сеяна, потому что видели — настроение в городе слишком взрывоопасное, это не то что беспорядки из-за плохого снабжения хлебом.
На Марсовом поле собрались представители всех сословий — получилось нечто вроде стихийно организованного комиция[68]. Голосованием по каждому пункту постановили, какие именно посмертные награды должен получить Германик.
Имя Германика отныне провозглашалось в песнопениях жрецов; всюду, где отведены места для августалов[69], будут установлены курульные кресла с его именем и дубовыми венками над каждым креслом; перед началом цирковых зрелищ должно выноситься его изображение из слоновой кости; фламины или авгуры, выдвигаемые на его место, должны выбираться из рода Юлиев. В честь Германика сооружались триумфальные арки — в Риме, на Рейне и в Сирии, на горе Амане, — с надписями, оповещавшими о его деяниях и о том, что он отдал жизнь за отечество. Устанавливалось множество его статуй и кенотафов[70] — во всех местах, связанных с его именем. Сословие римских всадников присвоило имя Германика сектору амфитеатра, который раньше назывался Сектором младших, а также постановило, чтобы во время июльских ид отряды всадников следовали позади его статуи. И так далее, и так далее — трудно перечислить все, чем хотели граждане Рима выразить свою любовь и скорбь.
Тиберий вмешался только один раз — когда было предложено поместить золотой щит с изображением Германика среди таких же изображений знаменитых ораторов и писателей. Размер щита хотели сделать большим, чем у других, но Тиберий на заседании сената заявил, что этого делать не следует: ведь красноречие оценивается не по высокому положению в государстве и пребывать среди древних писателей уже само по себе достаточно почетно. К тому времени страсти немного поутихли, общий гнев, отвлекшись от Тиберия, переместился на Пизона и Планцину, прибытия которых на суд ожидали со дня на день, — и предложение Тиберия было учтено. Он и сам почувствовал, что перестал быть главным обвиняемым в смерти Германика, и воспрянул духом.
Когда Агриппина, найдя в себе силы побороть отвращение, явилась к Тиберию во дворец, он принял ее довольно холодно — ведь никто еще не опроверг сведений о том, что Германик и Агриппина готовили в Сирии заговор. Она стала жаловаться на Пизона, причем упрекала Тиберия в том, что он слишком доверял губернатору Сирии, и потому Пизон считал себя неуязвимым — и решился сделать то, что сделал. Агриппина полагала, что говорит достаточно мягко и политично для вдовы, терзаемой горем и желающей об этом заявить, к тому же она помнила обещание, данное мужу, — не злить Тиберия понапрасну. Но и такая речь привела его в раздражение. Он прервал Агриппину поднятием руки и медленно произнес:
— Не тем ли, дочка, ты оскорблена, что не царствуешь?
После чего повернулся к ней спиной и ушел, шаркая своими огромными ступнями.