Он стал придумывать себе занятия, чтобы отвлечься от нежелательных раздумий. Принялся писать стихи — элегии в греческом стиле, наподобие тех, что писали Парфений[44] и Эвфорион[45]. Такая поэзия, несмотря на кажущуюся ее легкость, отнимает много сил, ибо при описании незначительных на первый взгляд событий и предметов, вроде разноцветных камушков на дне ручейка или робкого поцелуя, дарованного сельской застенчивой красавицей молодому пастуху, требуется мельчайшая и подробнейшая детализация. Страдающий от любви юноша (ибо страдать полагается только юношам) должен, воспевая свою возлюбленную, подыскать как можно больше сравнений для всех ее прелестей и каждое сравнение обосновать, иначе любовное чувство будет выглядеть неубедительно. Взявшись за стихи, Тиберий выполнял эту работу с присущей ему тщательностью и медлительным упорством и долгие часы просиживал над листом пергамента, скрежеща порой зубами от творческого бессилия. Результатом тяжелого поэтического труда стал десяток пространных элегий, которые Тиберий не покажет никому и никогда. Если бы Фрасилл находился рядом, то, возможно, Тиберий и решился бы прочесть ему несколько наиболее удачных мест, но предсказателя не было, а преданный Фигул, разумеется, ничего в поэзии не понимал и даже, наверное, гордился этим непониманием.
Одиночество все чаще выгоняло Тиберия в город. За неимением лучшего общества ему приходилось довольствоваться общением с местными интеллектуалами. Принципиальные же умники, наверное, во всем мире обладают одной, главной особенностью — страстным желанием произвести на всякого столичного жителя (а Тиберий, безусловно, в глазах родосцев был столичной штучкой) такое впечатление, чтобы ему стало понятно: мы, провинциалы, ничуть не хуже вас, с детства вкушавших плоды столичной учености. Спорить с местными философами было неинтересно, потому что переспорить их было невозможно. Если бы Тиберий на острове был признан своим — еще куда ни шло: бесконечные диспуты могли увлечь его и помочь (что немаловажно) скоротать неторопливо текущее время. Кроме того — Тиберию просто не хватало знаний и философской подкованности. Да и когда он мог всего этого нахвататься — уж не в лесах ли Германии, среди отважных, но в большинстве своем малограмотных солдат и офицеров?
Была одна область знаний, к которой Тиберия всегда влекло, — древние сказания о богах и героях. Он занялся этим. В свое время он привез на Родос неплохую библиотеку и теперь принялся ее пополнять, обращаясь к своим немногочисленным римским знакомым и даже к матери с просьбами прислать ему ту или другую книгу. Как ни странно, в среде римских литераторов Тиберий пользовался большим уважением — многие помнили, как он, будучи еще совсем юным, опекал старика Парфения: устраивал ему публичные чтения, помогал деньгами и даже заплатил некоторые долги старого поэта, под конец жизни пристрастившегося к игре в кости. Тиберий не отказывал и другим, менее известным поэтам в поддержке (большей частью — материальной), хотя это и выглядело странным: с младых лет он был человеком весьма занятым и не имел никакого отношения к той части богатой и праздной римской публики, которая ведет богемный образ жизни и пополняет собой окололитературные круги.
Изучение сказочной древности стало для Тиберия основным занятием, постепенно заменив в его сердце страсть к писанию стихов (если это можно было назвать страстью). Он поставил перед собой задачу, до сих пор игнорируемую всеми историками древности и поэтами, писавшими о богах и древних сказочных героях. Возможно, в этом сказалась природная практичность его ума и подсознательное стремление к порядку и ясности. Тиберий задумал составить ни больше ни меньше, как генеалогическое древо всех участников сотворения мира и их потомков. Известно, что все живое на земле берет начало от общего предка — Хаоса, который родил Хроноса, то есть время, и без этого ничего бы вообще не произошло. Тиберий поместил Хаоса в самое основание Единого Древа — и от него стал проводить родословные линии. А они были весьма запутанными.
Работа захватила Тиберия целиком и полностью. Он загорелся желанием изобразить Великое Древо так, чтобы иметь возможность видеть его целиком. Для этого ему пришлось отвести целую стену своего городского дома, он нанял штукатуров, и они придали стене почти зеркальную гладкость, покрыв ее особым составом, позволяющим рисовать масляной краской.
Такая работа, если доводить родословные линии до сравнительно недавних событий (хотя бы до времени Ликурга[46]), должна была занять не один год. Время шло, Древо на стене становилось все более ветвистым и раскидистым, для него уже не хватало места, и пришлось перенести часть ветвей на смежную стену, а до конца все еще было далеко. Тиберий, целыми днями роясь в книгах, стал просто выдающимся знатоком сложнейших отношений, в которых находились боги и древние герои. Какое-то время, как часто бывает с увлекающимися людьми, он настолько сильно заболел своей работой, что ни о чем, кроме нее, говорить и думать не мог. Вот когда солоно пришлось местным умникам! Он просто замучил их вопросами, связанными со знанием мифов, и они с бесконечным стыдом всегда бывали вынуждены признавать, что не обладают глубокими знаниями, а лишь нахватались верхушек в свое время, относясь к древней истории более с литературным, нежели научным интересом. Тиберий мог неожиданно огорошить собеседника вопросом: а как звали Ахилла девушки острова Скирос, где вынужден был скрываться герой? Или: какое имя носила мать Гекубы? И, насладившись вдоволь замешательством спрошенного, сам же и отвечал: Ахилла, мой необразованный друг, девушки звали Пиррой, ибо Ахилл, переодевшись девушкой, носил рыжий парик, а «пирра» — это значит «рыжая». Ну а мать Гекубы — по разным источникам — звали Эвфоей, Эвагорой, Телеклеей, Метопой и Главкиппой, но какое из имен наиболее правильное? Дошло до того, что на Родосе началось повальное увлечение мифологией — каждому хотелось блеснуть перед знаменитым ссыльным своими знаниями.