Штефан схватил старика за плечи и тряхнул изо всех сил.
– Да как же это так?! Он столько для нас сделал, почему отец ему в помощи отказал?
Петру с жалостью посмотрел в его изумленные глаза.
– Да мое ли дело, боер? Они после еще чего-то не поделили, и Тудор на господина Николае даже жалобу судьям повыше нашего Дивана подавал, было дело. Оно бы куда слуджеру-то, крестьянскому сыну, с боярином Глоговяну тягаться, но туркам чего! Лишь бы денег побольше содрать. Проиграл, конечно, Тудор, но тягались долгонько, и господину Николае изрядно раскошелиться пришлось... Э, да разве я чего в этих господских делах понимаю? Что я тебе сказать могу, боер? Ты только уж сделай милость...
Мальчишка не дослушал и ринулся куда-то к выходу. Старый Петру вновь тяжко вздохнул и украдкой перекрестил его вслед.
- 3 -
Штефан чистил пистолеты. Кажется, уже по третьему разу, но привычное занятие успокаивало, помогало хоть как-то собраться с мыслями, чтобы уложить в голове то, что там укладываться решительно не желало.
Все годы, проведененные в казармах Винер-Нойштадта, он тешил себя в редкие минуты тоски мечтами, в которых родной дом рисовался этакой спокойной пасторалью. Провинциальной – по сравнению с великолепной Веной, пыльной и грязной – по сравнению с аккуратными австрийскими городками, но очаровательной в своей простоте. Он был так счастлив вновь окунуться в теплые детские сны, что первые дни даже глухое раздражение от попреков отца не могло разрушить кажущуюся идиллию. Но стоило случайно потянуть за краешек занавеси воспоминаний – и придуманная картинка расползлась гнилой дерюгой, обнажив неприглядную истину, едва прикрытую видимой благопристойностью.
Штефан с досады слишком сильно загнал в ствол промасленную тряпку и еле сумел вытащить обратно. Стыдно перед слугами – от старика Петру до последнего конюха. Стыдно было расспрашивать. Еще хуже – слушать их сбивчивые и невнятные рассказы и складывать картинку, которая становилась все непригляднее и непригляднее... Наверняка и слуги заметили, как Штефана корчило от их рассказов.
Склонность местного Дивана лебезить перед турками вызывала недоумение, а манеры отца порой откровенно раздражали. И былая горечь никуда не ушла – что не навестил ни разу в Академии за все годы учебы, что даже на похороны матери не приехал, что женился вторично едва ли не раньше, чем земля на маминой могиле осела! Но что толку лелеять старые обиды или удивляться, что живущие здесь волей-неволей подчиняются законам этого общества? Штефан ведь ждал всего этого, он был готов бороться с собой и справиться – но вот обнаружить в родном доме подлость... Да, подлость! Пусть это сильное слово, пусть язык не поворачивается применять его – к отцу – но ведь это и правда было подло! Ведь беда у дядьки случилась, пока он занимался тем, чем, по совести, отец должен был бы заняться сам.
Штефан опустил пистолет на стол и скомкал в руке тряпку. Пальцы занемели, стоило вспомнить, каково ему пришлось после смерти матери. Оказаться старшим в семье, пусть и было той семьи – он да сестра... Он готовился к окончанию курса, впереди были летние лагеря и каникулы – и вдруг громом среди ясного неба ударила горькая весть. Отпуск он выбивал у коменданта той же ночью, со слезами, соглашаясь на любые условия. Поверить не мог – ведь мамины родные не жалели денег, ее лечил чудесный доктор, а вернейшие слуги окружали неусыпными заботами! Эрцгерцог сжалился, и Штефан на полузагнанном коне к утру был в Вене.
А потом... Соболезнования, письма, денежные дела, отпевание, вынос, похороны... Да, вокруг суетились слуги, какие-то знакомые матери приняли участие в осиротевших детях, а добрейший, несмотря на внешнюю сухость, герр Йозеф Ланц, так и не сумевший спасти маму, и вовсе наведывался ежедневно и помогал чем мог. Но ничто не отменяло того, что хозяином дома оставался Штефан. Он должен был принимать гостей, успокаивать сестру, распоряжаться слугами – и держаться. Держаться, чего бы это ни стоило. До того самого момента, когда на раннем летнем рассвете внизу стукнула, захлопываясь, парадная дверь, донеслись голоса – и стало можно с разбегу прыгнуть с лестницы, вцепиться в сукно военного плаща, уткнуться лицом в знакомый мундир ниже орденского креста на черно-красной ленте – и наконец-то выплакаться за все это время.