Выбрать главу

Поскольку Бодлер к тому же имел склонность к мистификации, в глазах современников возникали взаимоисключающие его имиджи. Клод Пишуа, руководитель Бодлеровского центра и комментатор его эпистолярного наследия, ставил даже под вопрос реальность реставрации его подлинного лика. Мне представляется, сомнение лишено оснований. В личности такого масштаба, как правило, присутствует все «слишком человеческое», так что преувеличения невозможны. Вместе с тем, я не стал бы отталкиваться от «демонизма», «богемности» или «отверженности» автора «Цветов Зла»…

Бодлер был натурой деликатной, тонкой, враждебной банальности и общепринятому, натурой поэта, испытывающего ужас перед глупостью и лицемерием, мечтательной, эксцентричной, нервической, в высшей степени нервической.

Никто не испытывал к мерзостям духа и уродствам материи более надменного отношения. Он ненавидел зло как отклонение от математики и нормы и, являясь настоящим джентльменом, презирал в нем непристойность, нелепость, мещанство и особенно нечистоплотность.

Да, многие из знавших молодого Бодлера писали, что у него были искусственные манеры, нарочитые или эпатирующие фразы, что он любил рассказывать неправдоподобные или шокирующие истории, носил экстравагантные наряды, но все это было не свидетельством богемности, но средствами самоидентификации, повышенного интереса к собственной самости, выражением персонального начала.

…Вся эта шелуха отпадала, когда он в порыве поэтического вдохновения садился за стихи или, полный восторга перед произведениями искусства, писал свои проникновенные критические обзоры (такие как статьи о Домье, об Э. Мане и др.).

Богемность Бодлера, его социальный вызов – изобретение любителей «клюквы»; реальный Бодлер ближе к кротости священнослужителя, скован, угловат, натянут в общении, закрыт. О своих чувствах он признается лишь близким людям или в стихах. Он даже женщин обожает, «как христианин своего Бога».

Эпатирующий Бодлер робок, как ребенок, он страшится взгляда других, стремится всегда быть в компании не для того, чтобы обратить на себя внимание, но чтобы «раствориться», «исчезнуть». «Прóклятый», бросающий вызов каждой строкой, каждым словом, теряется, произнося самые обычные слова публично:

Короче, Бодлер чудовищно робок; хорошо известны трудности, которые он испытывал при публичных выступлениях: читая вслух, он заикался, бормотал скороговоркой так, что его невозможно было понять, не мог оторвать взгляда от конспекта и выглядел невыносимо страдающим человеком. Дендизм для него – средство защиты от собственной робости. Его необыкновенная чистоплотность, опрятность в одежде проистекают из его неусыпной бдительности и нежелания быть хоть однажды захваченным врасплох: под чужими взглядами он хочет выглядеть непогрешимым. Эта физическая непогрешимость символизирует нравственную безупречность…

Эпатаж необходим Бодлеру еще по одной причине – он ждет отрицательной, насильственной реакции, воспринимаемой как наказание, как искупление за грехи, как способ удовлетворить чувство вины за явно преувеличенные (или несуществующие) грехи.

Общаясь с близкими, Бодлер обвиняет себя в реальных грехах, потому что умеет опровергать их упреки; когда же ему приходится сталкиваться с чужими людьми, чьи реакции ему неведомы, он обвиняет себя в несуществующих грехах, ибо знает, что неповинен в тех поступках, в которых его укоряют.

Может быть, это и так, но, мне представляется, что Бодлер не уклоняется от вины, а выбирает ее. Глубинная экзистенциальность личности и поэзии Бодлера свидетельствует, что вина для него – добровольный выбор, выбор, совершенный не в силу недостатка, но в силу избытка. Избытка чего? – Полноты человечности.

«Феномен Бодлер» – это парадоксальное чувство восторга-ужаса, избранничества-оставленности, переживаемое с поэтической интенсивностью. Гордыня гения и горечь сиротства, сознание собственной исключительности и предательство матери родили комплекс инакости: «я скроен иначе, нежели прочие люди»; «как бы я себя ни проявил, я останусь чудовищем в глазах окружающих» – таков фрейдовский «дефект» детства, породивший пристрастный и экстатический самопсихоанализ, обнаруживший вместо романтически-героических черт – «внутреннее кладбище», «склеп», скопище страстей, постыдных желаний, открытых ран и обид, то есть «человеческое, слишком человеческое», открывающееся исповедующимся интровертам в откровении обнаженной искренности.