Бодлер совершенно не воспринимал рационалистического, просветительского отношения к миру и жизнеустройству, «выдумок нынешней философистики». Даже «пограничность» Канта, его утопия «вечного мира», категорического императива и движения к лучшему из миров вызывали в нем двойственные чувства.
Напротив, для Бодлера растлевающий упадок окрест, когда духовность подмята корыстью, – опровержение просветительски-гегельянских учений о прогрессе не менее явное, чем колеблющая все руссоистские суждения о врожденной доброте людской жестокость первобытных нравов, облагороженных как раз над– или «сверхприродными» установлениями морали и культуры. Предрасположенность и воля к чистому, достойному, благому столь же изначальны у человека, как и податливость на вожделения порочные, злые, дремуче-темные. В себе самом эту расколотость, неустранимую двойственность Бодлер обнаруживал на каждом шагу и, не отличаясь в повседневной жизни крепостью христианской веры, искал, однако, поддержки своей философии личности в библейской легенде о первородном грехе.
Можно говорить об известной компланарности мышления Бодлера и Шопенгауэра. Скептицизм и пессимизм автора «Цветов Зла» одной природы с философией автора «Мира как воли и представления». Бодлеру была чужда «неопровержимая логика» Шопенгауэра, но в высшей степени показательно, что ее алармистские следствия полностью совпали с бодлеровской поэтической логикой абсурда.
Увлечение социальными доктринами Прудона и преувеличенные нашими переживания поэта по поводу поражения революции – малозначительные эпизоды в его духовном становлении. Даже если Бодлер интересовался политикой, она находилась на периферии его сознания, ибо он считал себя «деклассированным» и «деполитизированным» – это его собственные определения. Сама духовная эволюция Бодлера уводила его все дальше от земной сферы общественного и социально-политического существования в экзистенциальную сферу Ада и Рая в сердцах людей. Именно в этом свете следует интерпретировать ту часть его лирики, которую наши подают, как его революционные призывы и богоборчество:
Компланарность мышления Бодлера и Ницше выразилась и в философии «вечного возврата», цикличности, превращения во прах и рождения из праха. Знаменитая «Падаль» – поэтическое предвосхищение ницшеанской пульсации жизни, ее движения, смерти, открывающей путь новой жизни:
Все идет, все возвращается; вечно катится колесо бытия. Все умирает, и все расцветает вновь; вечно бежит год бытия… В каждом моменте начинается бытие: в каждом «здесь» поворачивается колесо «там». Повсюду средина. Кругло колесо вечности.
…Вечные песочные часы бытия снова и снова перевертываются.
Беспощадны слова поэта: «Вот так же и вы, звезда моих очей, солнце сущности моей, вы – ангел и страсть моя – уподобитесь этим отбросам, жуткой отраве сей». Из праха в прах. И снова в ФОРМУ. Таков беспощадный закон созидания: «Тогда, о красота моя! Скажите червям, которые зацелуют вас в могиле, что я сохранил и форму, и божественную суть своей разложившейся любви!»
Как видим, памятуя о законе вечного круговорота, художнику надлежит оберегать ВЕЧНОСТЬ путем «сочленения» расчлененного. Так поступают мудрые совы в одноименном сонете той поры. Они неподвижны, ибо размышляют. Так поступают и пламенные влюбленные (сонет «Смерть любовников»), зная, что посмертно их комната блаженства не останется пустой, что Ангел, войдя в нее, вернет «зеркалам их мерцание, а страсти – огонь».
Даже эстетика зла и уродства – свидетельство жизненной силы, жизненной правды:
Оценить красоту уродливого могут только «сильные», к которым принадлежит сам поэт и которые чужды буржуазному укладу (ср. стихотворное «Предисловие» к «Цветам Зла»). Декадентский взгляд на мир присущ, следовательно, – уверяет Бодлер, – только «сильным», т. е. избранным, немногим.