Еще одно совпадение Бодлера и Ницше, на которое исследователи не обратили должного внимания, это Сверхчеловек. В своем «Ницше» я подробно обрисовал его понимание Заратустры. А вот – дословно – как это звучит у Бодлера: «Что такое ЕСТЕСТВЕННО добрый человек? Кому, где и когда он был известен? Естественно добрый человек был бы ЧУДОВИЩЕМ, я хочу сказать БОГОМ».
На языке Бодлера сверхчеловек – это денди. «Вечное превосходство денди», – нахожу в «Моем обнаженном сердце». Денди – тот, кто противостоит плебсу, народу:
Можете ли вы представить себе Денди, взывающего к народу, – ну разве что с издевкой?
Разумно и твердо править способна только аристократия.
Монархия и республика, основанные на демократии, равно нелепы и слабы.
А еще есть люди, которые умеют веселиться только в стаде. Истинный герой веселится в одиночку.
Глава о неистребимой, вечной, всеобщей и хитроумной людской свирепости.
О кровожадности.
Об упоении кровью.
Об упоении, охватывающем толпу.
Ненависть народа к прекрасному.
Один поет, другой благословляет, третий жертвует другими и собой.
Остальные созданы для кнута.
Тексты Ницше буквально нашпигованы эскападами в адрес немцев. Послушаем, что пишет Бодлер в адрес французов:
Это животное латинской породы; нечистоты не мешают ему ни в доме, ни в литературе – он скатофаг. Он обожает испражнения. Литераторы из кофеен называют это галльским остроумием.
Прекрасный пример низости французов – нации, утверждающей, будто она сделалась независимой раньше всех остальных.
Великое искусство велико тем, что далеко опережает жизнь и, следовательно, не имеет шансов быть высоко оцененным современниками. От современников ему, большей частью, достаются плевки. Но любой человек, в том числе великий, так устроен, что не может полагаться на вечность. Если хотите, честолюбие – сизифов камень, который им приходится тащить за собой. Все хотят награды здесь и сейчас, и мне трудно поверить, что великие творят, по Рильке, не уповая на воздаянье:
Верно, как мне кажется, иное: какими бы ни были упования великих безвестных, все они превращали поэзию в образ трудовой самозабвенной жизни, «кропотливо и страстно нанизывая строфу к строфе, чтобы каждая строчка дышала музыкой, сверкала красками, пылала образами». Кстати, для самого Рильке строка Бодлера была подлинней человеческой жизни («человеческая жизнь не стоит и одной строчки Бодлера», – как позже скажет герой Акутагавы).
Рильке очень любил бодлеровскую «Падаль» (а также повесть Флобера о св. Юлиане, согревшем своим телом прокаженного), потому что ужас… рождает любовь. Сам Рильке, прежде чем полюбить Париж, содрогался пред его темнотой.
В Англии первым заговорил о прóклятых Джордж Мур, открывший их для английского гения, следующего в фарватере Бёме, Блейка и Шелли.
Эрнест Доусон не расставался с «Цветами Зла» Ш. Бодлера, а в своих стихах («Чинара», «Сумасшедшему») активно использовал образы и интонации Верлена и Рембо. Нарциссизм Верлена проповедовал О. Шеппард, университетский друг Йитса. Но особенно показательна в интересующем нас аспекте дружба Йитса с А. Саймонзом, автором книги «Символистское движение в литературе», посвященной Йитсу, которого автор не без основания считал ведущим символистом и учеником французов, что едва ли верно. Если те, вспыхнув на литературном небосклоне, на короткое время запечатлели преимущественно одну сторону человеческого бытия: духовные метания индивида, реакцию сознания на мимолетное, преходящее, то Йитс вошел в историю как художник, чьи темы охватывают почти все стороны современной жизни. Долгая поэтическая «карьера» ирландского классика в ряде моментов зависела от «традиционного» символизма. У. Б. Йитс эволюционировал не без влияния французских собратьев по перу к созданию собственного символизма, однако он писал: «Я не думаю, что на меня действительно сильно влияли французские символисты. Моя эволюция была иной… Когда Саймонз говорил мне о символистах или читал отрывки из переводов Малларме, я хватался за все, что напоминало мне собственную мысль». Порой, вопреки фактам, он даже утверждал: «Я никогда не имел о французских символистах точного и детального представления». Однако подобная скромность нам кажется ложной: Йитс, один из образованнейших поэтов своего времени, прекрасно знал не только Бальзака и Гюго, но и Малларме, его «Иродиаду», «театр воображения», теоретические труды («Кризис стиха» и другие). О встрече с П. Верленом он вспоминал: «Весной 1894 года я получил записку, написанную по-английски, с приглашением „на кофе и сигареты в неограниченном количестве“, подписанную „Ваш в радостном предвкушении Поль Верлен“». Об этой встрече Йитс, к сожалению, не оставил подробного рассказа, но, очевидно, разговор шел не только об искусстве. Верлен говорил о своих попытках переводить Теннисона, упомянул «Акселя» Вилье де Лиль Адана, последнего Йитс также считал символистом. Пьеса произвела на Йитса неизгладимое впечатление (он смотрел ее в Париже, потом тщательно изучил ее текст, полный мистических символов), поэтому ирландский поэт с ревностью отнесся к оценке пьесы Верлена: тот, по мнению Йитса, интерпретировал произведение Лиль Адана «как-то узко… в том значении, что любовь была единственно важной вещью в мире».