Сущность всякого жизнеспособного новаторства в том и заключается, что его подлинные достижения входят, наряду с общепризнанной классикой, в золотой фонд литературы и становятся для будущих поколений мерилом высокого в искусстве. И для нас бодлеровский стиль, идущий от острого и живого ощущения действительности, гораздо ближе к классике, чем к модерну.
Нет, не так: нельзя быть «ближе к классике, чем к модерну», ибо вчерашний модернизм и есть сегодняшняя классика!
Кстати, Т. Готье во многом предвосхитил грядущую оценку творчества Бодлера не только в отношении поэтического стиля. «Без сомнения, – писал он, – Бодлер в эту книгу, посвященную изображению современной испорченности и развращенности, занес немало отвратительных картин, где обнаженный порок валяется в грязи, во всем безобразии своего позора. Но поэт говорит о нем с величайшим отвращением, с презрительным негодованием, непрестанно обращаясь к идеалу, что часто отсутствует у сатириков-бытописателей; поэт неизгладимо клеймит каленым железом все эти нездоровые тела, натертые мазями и свинцовыми белилами. Нигде жажда девственно-чистого воздуха, непорочной белизны гималайских снегов, безоблачной лазури, неугасимого света не проявляется с бóльшим пылом, чем в этих произведениях, на которые наложили клеймо безнравственности, словно бичевание порока – это сам порок и как будто сам делается отравителем тот, кто описал лабораторию ядов, которой славился дом Борджиа».
«Заголовок-каламбур» (это определение самого Бодлера) многозначен, как многомерна поэзия «Цветов Зла»: здесь узнается флоберовская неблагодарная задача «создавать из человеческой гнили корзиночки цветов», но главная цель поэта – совершенно новая поэзия «извлечения красоты из зла», полномерная картина внешнего и внутреннего мира, «новый трепет», преодоление лицемерия и обмана односторонней красоты:
Видимо, неслучайно картина Э. Делакруа «Тассо в темнице» стала для Бодлера эмблемой души поэта, задыхающегося в четырех тюремных стенах реальности.
В отличие от романтиков, верующих в некие всеобщие идеи, Бодлер, отталкиваясь от личного опыта, верит только в свою собственную картину мира – а затем оказывается, что коллективная картина была фикцией, а личная – нет.
Глубина ви́дения мира сочеталась в нем с даром поэтического воображения, острый критический ум – с проникновенностью мифа. Бодлер был восприимчив и точен; у него была та восприимчивость, которая «взыскательно вела его к тончайшим поискам формы», те проницательность и аналитичность, которые превращали его в изобретателя и психолога, та углубленная вдохновенность, которая одухотворяла самое простое слово.
Трудно найти другого поэта, до такой степени чуждого нарочитости, неискренности, громогласности. Он первый стал рассказывать о себе сдержанным стилем исповеди, не напустив на себя вдохновенного вида, – скажет Лафорг.
А. Панов: «Он рисует пороки так ярко, так беспощадно правдиво, что он не может загрязнить сердца: он может убить веру в жизнь, но отравить душу он не может».
И в другом месте: «Он так безрадостен, нищета вокруг него так громадна, надежды на обновление так мало, что он не может ничего дать, кроме стремления к идеалу и кроме глубокой и трогательной любви…»
П. Ф. Якубович-Мельшин: «Весь мрачный скептицизм поэта проистекает именно из его страстного стремления к свету, из мучительной любви к гармонии, из невозможности увидеть их воплощенными в жизнь и действительность».
А. Франс: «Бодлера нельзя отнести к числу тех ясных, спокойных, прозрачных умов, которые несут с собой умиротворение. В его глубинах есть нечто будоражащее; я отнюдь не утверждаю, что у него душа апостола. Я охотно признаю, что в его морали есть нечто аморальное. Но, думается мне, в мире никогда и не бывало морального поэта; во всяком случае, таким нельзя назвать ни Вергилия, ни Шекспира, ни Расина. Все они были безразличны к морали, как безразлична к ней и природа, говорящая их устами.
В XVII веке янсенист Барбье д’Окур, человек большого ума и образованности, утверждал, что все поэты – совратители народа.
Расин, который сам мучился сознанием своей греховности, с горечью ответил ему, что можно быть поэтом и отнюдь не возмущать души. Однако д’Окур лукаво возразил:
– Вы гневаетесь, сударь, когда говорят, что ваша муза – совратительница. Но вы разгневались бы куда больше, если бы вам сказали, что она – сама невинность.
Поэзия Бодлера не имморальнее всякой другой».
Но в этом ли дело, когда речь заходит о Бодлере? Причем тут мораль! Искусство Бодлера возникло как протест против лжи и против разума, подчиненного идеологии.