Выбрать главу

Смирение – значит приятие. Но как принять фальшь, лицемерие, страдание, неустроенность, саму эту покорность? Раз зло господствует в мире, призвание искусства – с безжалостной откровенностью отразить его, постичь его суть. После разочарования в бунте он не знает иной формы борьбы, кроме трагического разоблачения, срывания масок.

Он агрессивно не приемлет эгоистический мир алчности и жестокости, изгоем которого ощущает себя. Для него этот мир – суета в пустоте. В «Искушении» он отказывается от заманчивых предложений дьявола: «Я не нуждаюсь для моего удовольствия ни в чьей нищете, я не желаю богатства, которое оплачено горем».

В центре бодлеровского мира – человек: всё соотнесено с ним, всё персонифицировано, одушевлено. Двуплановость «Цветов Зла» – обобщенный мир и душевная жизнь – чем-то напоминает элегии Шенье. Но в мире Бодлера переход от восприятия к глубинному переживанию естественнее и тоньше. Явления внешнего мира, становясь болью поэта, не превращаются в умозрительные, мыслительные формы. Мир не анализируется, а поэтически синтезируется в новый, бодлеровский: единственный в своем роде. Своеобразие бодлеровской субъективности – не в солипсизме, якобы обнаруженном Сартром, но в этической сверхконфликтности, характерной для харизматических поэтов.

Эту неотрывность зла и добра символизирует ангел «Неотвратимого», который соблазняется не только совершенством, но и бесформенностью: прекрасным – в такой же мере, как и уродливым. В «Ужасном соответствии» страшное влечет к себе: отблеск ада нравится лирическому герою. Если бы его изгнали из рая, он не стал бы страдать.

Болезнь, страдание являются неотъемлемыми атрибутами гениальности, но я категорически не согласен с тем, что последняя питается мазохизмом. Болезнь бесспорно присутствует в творчестве Бодлера, но ошибочно связывать его исключительно с болезнью: «У Бодлера эта болезнь оказалась хронической и неизлечимой; он превратил ее в единственную тему своего творчества, в единственный объект своей беспощадной рефлексии, он „сделал“ из нее литературу…» (Г. К. Косиков). «Новый трепет», вызванный к жизни Бодлером, связан с его психологическим образом, но отнюдь не исчерпывается «ужасом», или наркотическим «восторгом», или «красотой тоски». Даже у Кафки или Киркегора, поэтов страха и трепета, творчество гораздо шире болезни – тем более у Бодлера, поэта полноты бытия, взыскующего его единства и открывшего новое его измерение – «вечность».

«Новый трепет» «Цветов Зла» – полная духовная раскрепощенность поэта, и самобытность, и «шевелящийся хаос» бодлеровского мира, и совмещение строгости мысли с полетом мечты…

Прозрачная аналитика душевной смуты; изысканный, а то и вызывающе «барочный» и в своих удручающих наваждениях, и в своих хрупких грезах вымысел, поведанный с задушевной простотой; чеканная ворожба признаний в путанице страстей; непреложная правда странного; подчеркнутые прописной буквой аллегорические отвлеченности в окружении тщательно прорисованных, тонко подсвеченных и подцвеченных деталей; точеный прямой афоризм, зачастую увенчивающий намекающе-окольную метафорическую вязь; текучая, порой с напевными перекличками звукопись и подспудное извилистое струение крепко сбитых, ритмически уравновешенных строк, плотно пригнанных друг к другу внутри расчисленных до последней мелочи строфических построений; совершенное изящество сравнительно несложных архитектонических решений при изощренно гибкой проработке оттенков; причудливый гротеск в скромном обрамлении; кристаллизовавшееся нервическое бродило чувств – в «Цветах Зла» исповедальная лава «больного вулкана», как назвал себя однажды Бодлер, бурлит в безупречно строгих изложницах.

Величие поэта – в пристальности взгляда, в глубине ви́дения, в способности самоуглубления. Бодлер не случайно смотрится во все зеркала – он «хочет доискаться до себя такого, каков он есть». Он – глаз бытия и барометр человеческого существования, «бытие в процессе существования». Познание вообще, познание человека в частности содержит в себе элемент игры. Бодлер не скрывает, что упивается игрой, фантазией, примериванием ролей, вглядыванием в возможные роли. В «Фанфарло» он признается:

Будучи от рождения весьма порядочным человеком, а от нечего делать – немного прохвостом, Крамер, актер по природе, оставшись в одиночестве, принимался разыгрывать для самого себя упоительные трагедии, а точнее сказать, трагикомедии. Если он чувствовал щекотку подкрадывающейся веселости, то, стремясь закрепить это состояние, принимался хохотать во все горло. Стоило ему, растрогавшись при каком-нибудь воспоминании, позволить слезинке набежать в уголок глаза, и он бежал к зеркалу – смотреть, как он плачет. Стоило девице в приступе внезапной, ребяческой ревности оцарапать его иголкой или ножичком, как он уже поздравлял себя с ударом кинжала, а если ему случалось задолжать каких-нибудь несчастных 20 000 франков, то он радостно восклицал – О, сколь печальна и горестна судьба гения, на котором висит миллион долгов.