Выбрать главу

«Иродиада», «Послеполуденный отдых Фавна», «Сонеты» – фрагменты, открываемые в журналах, которые шли из рук в руки и, переходя, связывали между собой приверженцев, разбросанных во Франции, как в древности объединял посвященных, на расстоянии, обмен таблетками и пластинками чеканного золота, – были для нас сокровищницей непреходящих наслаждений, защищенных собственным своим существом от варварства и святотатства.

Малларме – бесплодный; Малларме – надуманный; Малларме – темнейший; но и Малларме совестливейший; Малларме совершеннейший; Малларме жесточайший к себе более, чем кто-либо среди всех, кто когда-либо держал перо, – дал мне с первого же взгляда, которым я соприкоснулся и искусством слова, высшую, можно сказать, идею – идею-предел или идею-сумму его ценности и возможностей.

Сделав меня счастливей Калигулы, он дал мне возможность созерцать голову, которая вместила всё, что тревожило меня в области литературы, всё, что влекло меня, всё, что спасало ее…

Я говорил порой Стефану Малларме: «Одни вас хулят, другие – третируют. Вы раздражаете, вы кажетесь жалким. Газетный хроникер с легкостью делает из вас всеобщее посмешище, а ваши друзья разводят руками…

Но осознаете ли вы, ощущаете ли иное: что в любом французском городе найдется безвестный юноша, готовый во имя ваших стихов и вас самого отдать себя на растерзание?

Вы его гордость, его тайна, его порок. Он замыкается в своей безраздельной любви и прикосновенности к вашим созданиям, которые нелегко находить, постигать, отстаивать…»

Да, самим своим существованием он разъединял людей: на маленькую горстку восторженных приверженцев и на всех остальных смертных, больных непониманием и поэтому яростно-возмущенных.

Он был мучеником идеи совершенства в эпоху, когда вечное уступило сиюминутному. Великая, сакральная жертва: в наши плебейские времена отказаться от легкости, торопливости, поверхностности, доступности во имя ничтожной горстки избранников, диаспорически рассеянных по миру. Человек, отдающий себе отчет в той цене, которую надо заплатить за почти недостижимую гармонию чистой поэзии и субстанции мысли, и в той плате, которую он получит за эту самоотверженность, – великий человек!

Малларме превращал красоту в религию и истину одновременно. Он хотел сделать ее святыней – заменительницей Бога и христианских ценностей. Но заменить их нельзя – отсюда холодная льдистость его поэзии.

Поэзия безусловно была для него неким общим и недостижимым пределом. Осознав это чрезвычайно рано, он со всей неутомимостью поборол в себе, перестроил и углубил поэта, подобного прочим, каким он родился. Он нашел, распознал волевое начало, рождающее поэтический акт, обозначил и выделил его чистый первоэлемент – и стал виртуозом на этом поприще чистоты.

От всего, что нравится большинству, это творчество было очищено. Ни красноречия; ни повествовательности; ни сентенций, даже глубокомысленных; никакого потворства всеобщим страстям; ни малейшей уступки обыденным формам; ни крупицы того «слишком человеческого», которое губит столько стихов; манера выражения всякий раз непредвиденная; речь, нигде не впадающая в повторения и пустую невнятицу безудержного лиризма; не терпящая легковесных оборотов; всюду следующая требованиям мелодичности – вот несколько отрицательных достоинств, силой которых эти произведения мало-помалу делали нас слишком чувствительными к примелькавшимся приемам, к помрачнениям, вздору, напыщенности, частым, к несчастью, у всех поэтов, ибо по дерзости, если не безрассудству, их предприятие не знает равных, и, принимаясь за него, как боги, они кончают простыми смертными.

Никто из современников не отважился, подобно этому поэту, так четко отделить действенность слова от его понятности. Никто не различал столь сознательно два эффекта речевого высказывания: передать факт – вызвать переживание. Поэзия есть компромисс или определенная пропорция этих двух функций…

Никто не дерзнул выразить тайну сущего через тайну языка.

Он полюбил слова за их возможное звучание больше, чем за их действительный смысл.

Как мир чистых звуков, столь различимых на слух, был выделен из мира шумов, дабы в противоположность ему составить законченную систему Музыки, так поэтическое сознание стремится действовать в отношении языка: оно не теряет надежды отобрать в этом детище практики и статистики редкостные элементы, из которых сможет строить произведения, чарующие и внятные с первой до последней строки.