Выбрать главу

— Тебе чего, Люба?

Брыкалов, супруг, к запертой двери подошел.

— Тебе нездоровится?

— Нет, нет. Франц Иваныча ко мне.

— Сейчас.

Не стуча отошел, рыжие усы с подусниками левой рукой разглаживает.

— Гиацинтики миленькие… А ты чего, кактус злой, не цветешь… В столовую роз, роз, роз… Темных-темных… Везде-везде… Под дубовым потолком у дубовых стен. Или черных, совсем черных… Пусть пахучих достанет. Те черные наши, как мертвые… Голландских тюльпанов на лестницу.

Недолго ждала. Постучался.

— Франц Иваныч, прейскуранты с вами?

— O, ja!

И долго ночной разговор с седым немцем, садоводом-мастером. Опять к сонетке. Ночному лакею на столик грушевого дерева указала. Ночной, глазами любимый юноша с чуть видными усиками, во фраке, с лицом весело неспящим, нитяными белыми руками кукольными поднос серебряный с бутылкой шампанского вина несет. Только это вино пьет Любовь. По ночам.

За это ночное потребовал немец-садовод лишнюю тысячу рублей в год. И честно исполняет обязанности. И подчас сам вдохновляется планами госпожи. Сад велик. Дом цветами не полон. И строится третья оранжерея. И иногда, ничего кроме послеобеденного пива не пьющий, немец опьянялся, как она, своим ночным.

Мильон. И уже привыкший Брыкалов, не ворочаясь, спит на широкой кровати красного дерева с бронзовыми колонками. Подчас же во сне вступает в борьбу с рыжими толстыми усами.

Крепче спать. Утром вставать, в магазин ехать.

И утренне одеваясь, ласково отвечает жене, снимающей одежды, отходящей в теплый сон после вино-цветочного праздника.

И мудро-выцветшие гобелены не тревожат сна счастливо-несчастной женщины.

Старшая дочь железного старика, ныне Брыкалова, увидев возможность лишь маленького-маленького счастья, отошла от него, от Христа ради дающего себя и ничего в грядущем не сулящего.

А цветы? А разговоры о них, еще и еще новым загадочно пахнущих? А жуткий сон дома, цветами населенного, когда она не спит? А воинства новых и новых цветов, вот завтра долженствующих прибыть.

И под потолком, в кедровых ромбах являющим розово-выцветающий шелк, спала от раннего утра до поздних часов дня забывающая о неплодии своем Любовь.

Тихи слезы женских мечтаний о невозможном. О неясном, о нездешнем сладки мечтания милых женщин.

Отходит в сны нового дома своего, так построенного, будто вторую сотню годов жить начал гобеленами своими, кедром, орехом, бронзой гордой, фарфором милым. В сны отходит, не знает, что сны ей подарят. Не знает, что под заботливыми занавесями пробудившись, вспомнит радостно нынешний сон свой. И веселая встанет и скажет догорающему дню:

— Конечно, конечно, Корнута от матери возьму. Пусть Корнут у меня живет. Хоть и не так уж мал, но все же ребенок. Пусть младший брат вместо сына будет. Учителей возьму… За границу повезу. Горб ему там вправят…

Недалеко на горе, на откосе, во дворце своем и Макаровой, под холодным потолком высоким, у стены мраморной, в дубовом саркофаге лежа, пережила Раиса последнюю ночь скорби невозможных ожиданий, оттуда, из ранне-далекого вызванных. Вызванных, чтоб вот здесь засиять. Напоследок? Новою гордостью не хочет, погибшими девичьими снами не хочет, купечески старомодною складкою не хочет Раиса, Макарова жена, мириться вот с этим новым. Вторую неделю почти сплошь все ночи Макаров саркофаг дубовый здесь, рядом, пустоту свою Раисе нагло являет.

И из утренней спокойной холодности супруга, и из дневных громогласных повествований перебиваемых вспоминаниями арий балаганных, знает Раиса, что ночами Макар до свету в «Белом Медведе». И не обычно бесцельны те пребывания. Про прелести Зандушки, цыганки хористки, и лакеи Макарова дворца из обеденных громких восторгов немало знают.

И вечерами откровенно снаряжается, заготовленных сафьянных футлярчиков не прячет, бумажками радужными шуршит, в конвертик бумажку заклеивает. Из прихожей в шляпе, в пальто еще раза два выбежит: что-нибудь вспомнит деловое; если тот-то утром придет, задержат… И замурлычет-запоет:

Где мой милай пропадает?.. Ан твой милай вон идет…

Хлопнет дверь далекая. Одна Раиса под потолками расписными, под холодно-молчащими. И к веселой откровенности той, к невраждебному охлаждению мужа, к песенкам веселым и футлярчикам нет ключа, ни отмычки у Раисиной оскорбленной души.

И последнюю ночь слезами недоуменными проплакала в дубовом саркофаге в морозно-теплом склепе. Есть места, где невозможно воскресение. Но нет склепов, ни темных-подземных, ни светло-веселых, где нельзя было бы решиться на большое ли, на малое ли.