Выбрать главу

Другим, совсем другим я становлюсь, думал Тенишев, входя в лес.

Воздух здесь был густым, холодным, вчерашним, и время шло медленней.

Все, о чем он мог подумать, превратилось только в решение одного-единственного вопроса: вот это неожиданное счастье, неожиданное состояние, которое мог почувствовать только он один, – часть собственной жизни, или наоборот, жизнь является частью огромного непостижимого чувства, приоткрывшего в это утро лишь свой край, проблеснувший, как глубокое небо среди бесконечных облаков? Голова кружилась, будто долго смотрел на небо, и оно показалось близким, достаточно было протянуть руку, но огляделся вокруг и вздрогнул, чтобы не потерять равновесия.

Хорошо, что в жизни есть такие минуты, в них уже верится, как в возможное спасение, как в образ жизни, необъяснимый и неуловимый, который почему-то похож в своем движении на обратный взгляд – извне внутрь себя.

И сейчас он пройдет по лесу, по большому кругу и выйдет опять на тропинку, из-за деревьев появится дом за лугом, и покажется, что даже на расстоянии встречается взглядом с Даней.

Тенишев подумал, что без этого человека невозможны были бы нынешние чувства. Кажется, что знал его еще до знакомства, даже в далеком детстве знал о нем столько, сколько и сейчас. В его темных глазах был отблеск того неотвратимого взгляда, который Тенишев ощущал на себе всю жизнь, и это всегда поддерживало внутреннюю тревогу.

Откровения Даня принимал с легкой, едва заметной улыбкой – после того, как внимательно и настороженно выслушивал сбивчивые слова; все никак они не попадали в цель, повторяясь в своих уточнениях. И его улыбка была подтверждением того, что словам не дано выразить сказанное.

Странно – казалось, что два человека с разных сторон, по-разному, натягивают над жизнью какое-то прозрачное покрывало, чтобы жизнь показалась пойманной.

Даня так же сидел на скамейке, и Тенишев улыбнулся про себя: вот, оставшись один, он превратился в истукана, как в сказке. Какая-то детская, запретная радость шевельнулась в Тенишеве. Он один был обладателем собственной тайны, и можно было хранить ее в себе нетронутой и живой или расстаться с ней, рассказав о ней Дане.

– Ходил молиться березкам? – спросил Даня.

Тенишев кивнул, улыбаясь, и прошел мимо, оставив за собой калитку распахнутой, зацепившейся за траву.

– Вы что, поссорились? – спросила мать. – Твой Даня целое утро просидел на скамейке. Я спросила, почему он с тобой не пошел, а он только плечами пожал.

– Да нет, мы часто так – выговоримся, а потом долго молчим. Не волнуйся.

– Иди, зови его завтракать. Не обижай его, он же не у себя дома.

«Для него везде дом», – подумал Тенишев чужие слова.

Даня встретил его словами, которые, наверное, приготовил заранее:

– Грустное это зрелище: пышущий бодростью человек, который всю ночь размышлял о смысле жизни.

– Ну пошли, я повешусь при тебе в сарае. – Тенишев засмеялся. – Только сначала позавтракаем.

– Знаешь, мне пора уезжать.

– Как там у тебя: «Я уеду из этого дома, станет пусто в холодном окне…» Я сейчас подумал: если прочитаю это стихотворение до конца, ты очень сильно обидишься. И вот – остановился. А очень хочется дочитать. Видишь, какой я великодушный?

– Дурак ты. Веселый дурак. Считай, что я обиделся. Пусть тебе будет легче. А повеситься ты не повесишься, ни после завтрака, ни потом. Женишься, нарожаешь детей и будет тебе не до этого. И прекратишь думать о смысле жизни. Кстати, я ночью написал что-то вроде письма тебе, не знаю, почему. Как раз об этом – о твоей будущей жизни.

– Спасибо, с интересом почитаю. Похоже, мы и правда хотим поссориться. И я первый протягиваю руку. – Тенишев и впрямь протянул ее. – И не буду больше в шутку читать твои стихи.

– Не можешь ты остановиться в своем кривлянии. Ладно, пойдем завтракать.

Даня поднялся и руки, даже в шутку, все же не подал.

После завтрака Тенишев ушел в предбанник, в свой кабинет, как говорила мать. Сел за стол, на котором с ночи остался лежать чистый лист бумаги. Обычно чистота страницы вызывала легкое чувство тревоги, сейчас же на душе было спокойно, и Тенишев подумал, как хорошо никуда не спешить, не стараться написать слова, которые потом окажутся замершими, онемевшими.

Желание написать какие-то еще не существующие строчки существовало сейчас отдельно, словно повисло над столом, в падающем наискосок солнечном свете.

«И так можно жить долго, – почему-то подумал Тенишев. – Забыть все обязательства, придуманные самим собой, эту необходимость просиживать ночами над листом бумаги, вглядываясь в него, ведь он так похож на новый день».

Впервые он увидел в этом листе открытость времени, и часы рядом тикали спокойно и одинаково.

Тенишев знал, что и сейчас ничего не будет писать. Странно, что в такие минуты, когда он чувствовал себя спокойным, когда казалось, что вся жизнь предстает перед ним одним неостановимым течением, – слова не могли связываться между собой, они вспыхивали поодиночке, лишь доказывая, что существуют, что они живут в нем. Кто-то думал вместо Тенишева о том, что результат, в котором слова повиснут на странице тонкой вязью, – не самое главное, и даже, скорее, не нужен такой результат. Он никогда не сможет никому объяснить этого состояния, этого внутреннего счастья.

А вдруг так и прольется вся жизнь, и все то, из чего она состоит, останется невыразимым и невысказанным? И если бы он написал в это время хотя бы несколько слов, то это была бы мысль о том, что настоящая жизнь не видна, как душа, что и чувства, и слова, их называющие, лишь окружают ее.

Кто-то подошел к двери, прошелестела бумага, которую просовывали через щель. Тенишев смотрел, как сложенные листки упали на пол, немного распрямляясь, и услышал шаги – Даня уходил.

Часы ожили и затикали быстрее.

«Пока я тут думаю о несуществующих чувствах, мне пишут. Второе послание. Как там: «Не холоден ты и не горяч…»

Тенишев взял листки, положил перед собой на стол. Бумага распрямлялась.

Какими чужими и не нужными для его жизни казались эти слова! Тенишев понимал, что Даня писал их, представляя вместо адресата какого-то третьего человека, вобравшего в себя черты их обоих. Скорее всего, он больше обращался к самому себе, но ведь просунул же в щель эти листки, словно навсегда избавился от них, оставив Тенишеву разгадывать не содержание письма, а само существование этих слов. Тенишеву казалось, что с ним проделывают непонятный ему опыт, в тайну которого он не посвящен, и от этого он испытывал растерянность.

Даня уже не робко, как раньше в разговорах, приглашал его к размышлениям о жизни по-своему, со своей интонацией, а напрямую навязывал, прививал какое-то чувство, с которым уже свыкся сам. Тенишев не понимал этого чувства, оно было похоже на обыкновенное уныние, но ощущение начала обратного мощного движения, в котором гасли желания и силы, не покидало его, даже когда он просто смотрел на эти измятые листы.

«Вот и выплакалось маленькое озерцо чувств, – думал Тенишев. – Вот и пролилось, и застынет зеркалом, застынет словами, как морозный выдох».

Он произносил эти слова внутри себя, словно призывая их в свидетели собственных мыслей. Странное, нездешнее письмо, и Даня тоже любит это слово «нездешнее», называя им все необычное. Перечитывать эти слова не захочется долго, запомнятся они с первого раза, достигнута в них простота написания и дальнейшего самостоятельного существования. И было бы это все сказано в разговоре, даже точнее и злее, или даже прочитано с этих самых листов вслух, – оказалось бы шуткой, игрой в ряду других забав. Да дело и не в том, что он здесь написал, все дело в странном желании подсунуть этот текст. И зачем ему эта непонятная дуэль?