Оба смеются.
— Да-да, — продолжает мысль Баравалле. — Гарибальди, Мадзини, ваши знаменитые Разин, Пугачев и вы, нигилисты, — это действительно поэты борьбы. Ваши идеалы — песня человеческого духа.
Кравчинскому приятно, что здесь, в далекой Италии, нашелся человек, который правильно понимает их движение, не поддается всевозможным вымыслам и наговорам реакционной печати.
Он пишет статью, а в голове рождаются планы других, новых статей — о Леопарди, Джусти, о прозе и драматургии, о самобытном устном творчестве певучего итальянского народа.
...В конце сентября Агостино Пистолези пригласил Кравчинского принять участие в заседаниях съезда рабочих организаций Ломбардии. Предложение соблазнительное. Однако и опасное! Время его пребывания здесь два-три месяца, лучше бы сосредоточенно работать, писать и не появляться ни на каких широких собраниях.
Агостино уговаривал: никто не узнает, никому не будет сказано, просто посидеть, послушать, позднее все это понадобится.
Хорошо, он пойдет. Но ни в списках президиума, ни в каких-либо других списках его фамилии значиться не должно. О выступлении и говорить не приходится...
Работы много, а отдачи пока никакой. Как увяз в безденежье, так до сих пор из него и не выбрался. Пришлось заложить часы, взять часть задатка из библиотеки, — словом, положение почти критическое. И внутреннее состояние осложняется безрадостными, трагическими известиями, поступающими из Петербурга. Там не прекращаются аресты. Снова взята Лебедева. Пишут, что на нее в последнее время устраивались настоящие облавы... Любатович в отчаянии: Колю Морозика перевели в Петропавловку, надежд на освобождение никаких. Что делать?.. Единственный, кто более или менее настроен оптимистически, — это Стефанович, все еще надеющийся на улучшение дел.
Проклятая жизнь! Изгнанник в изгнании, двойная изоляция. Ни самому нельзя свободно писать, ни своевременно получать корреспонденцию.
...Поиски службы, которая хотя бы немного улучшила его материальное положение, приводят Сергея к известному миланскому издателю, шефу местной газеты «Пунголо» («Жало») Эмилио Тревесу.
Тревес имел обыкновение: прежде чем принять будущего сотрудника на работу, говорить с ним лично. Особенно нравились ему люди, в силу каких-либо обстоятельств обедневшие или обнищавшие, но не без таланта. Такие, рассчитывал он, особенно работящи, даже услужливы.
Он принимал Кравчинского в роскошном кабинете, угощал сигаретами, кофе...
— Мне про вас говорили, синьор, — сказал небрежно. — Будем откровенны: я догадываюсь, кто вы, хотя настоящей вашей фамилии не знаю. Но это не суть важно. Вы не бандит, не убийца, не вор. Несколько ваших корреспонденций я читал. Нравятся. Откуда вы так хорошо знаете итальянский?
— Был здесь ранее на лечении, между прочим и выучил, — покривил душой Сергей.
— Похвально, похвально. — Тревес время от времени отпивал из чашки какой-то зеленоватый напиток, его крупное, все в жировых складках лицо, казалось, тает — он то вытирал его красным платочком, то обмахивал небольшим веером. — Проклятая жара! У вас, на севере, наверное, трещат морозы, а здесь... — Маленькими пронизывающими глазками смотрел на посетителя. — И все-таки кто же вы, синьор?.. Как вас величать?
— Горский, Сергей Горский, господин Тревес. Я действительно оттуда, где сейчас морозы. Я журналист, переводчик вашего Джованьоли. Пока, правда, мною переведен лишь «Спартак», буду рад, если еще найду что-то по душе. Я действительно нигилист, как у вас принято называть русских революционеров, имел честь быть одним из редакторов газеты «Земля и воля»... вынужден жить в эмиграции... Имею специальное военное образование — артиллерийский офицер, если вам это интересно.
Тревес удовлетворенно кивал, видно было, что ему кое-что известно, разумеется, очень немногое.
— Вы форрьетьер, синьор, иностранец, Поэтому меня больше интересует ваша благонадежность. И собственная репутация, разумеется. На работу я согласен вас взять, однако солидной должности предложить не могу. Впрочем, все впереди, все будет зависеть от времени и обстоятельств.
Сергей никогда не выступал в такой роли, ему казалось, что Тревес оказывает ему большую услугу, и поэтому он не стал договариваться о плате.
Расставались коллегами, один — в фешенебельном кабинете, свежем костюме, расплывающийся от жира, другой — в истоптанных ботинках, в одежде, требовавшей явного обновления, но с чувством достоинства, что в подобных ситуациях всегда вызывает некоторое удивление.