Тело того, кто меня не съел, пришло в движение: он отклоняется к стене, устало приваливается к ней боком. Теперь мне ничего не видно, кроме войлочной обивки.
– Я не дружище вам, господин Ушаков. У нас с вами ничего общего.
– Родина у нас одна. Хочешь ты этого или нет. Как ты мог сбросить ее со счетов?
И школа у нас одна. Ты же из параллельного класса, Витя Ветлугин. Я знаю тебя давно.
– Вы меня не знаете и не понимаете. Параллельные прямые не пересекаются, по крайней мере в школьном курсе геометрии, насколько я помню.
– Социопат. Так мы тебя называли. Сколько встреч выпускников ты пропустил?
– Все. И не жалею об этом.
– Вот. Можешь считать, что сейчас у нас происходит эксклюзивная встреча. Если гора не идет к Магомету…
Тот, кого назвали Ветлугиным, перебивает его.
– Вы объявили меня мертвым. – Голос глухой и пыльный, лезвие открытой ненависти прячется в нем, как в чехле. – Чего же вам еще?
– Молчать! – собеседник, почувствовав все же и презрение пыли, и остроту лезвия, резко меняет регистр. – Я требую уважения к власти! К решениям власти!
Взвизгивает. Я крошусь. Пальцы моего человека в кармане, они сжимают меня все сильней, точно нуждаются в моей поддержке, просят у меня защиты. Ладонь горячая, влажная. Кровь внутри нее течет слишком быстро, и клетки бунтуют. Воины крови, жители кожи. Разобрать их речевое столпотворенье сейчас невозможно.
Я пытаюсь размягчиться, чтобы сообщить человеку все свое дружелюбие, всю свою прохладу, всю свою верность и всю, пусть и хрупкую, но устойчивость – дать ему что-то в руку. Он не понимает меня, но клетки его понимают. Я вспоминаю вчера, полное промежутков для жизни и кислорода.
Хочу придать ему сил. Человек сжимает меня сильней, дышит глубже. Он пытается замедлить течение крови и снова замереть, но у него это не получается. Я знаю: сейчас он пытается представить себя засыхающей горбушкой, коркой хлеба, мной – а потом и камнем. Но до твердости камня нам обоим пока далеко. На горбушке он и сосредоточивается. На корке. Теперь мы человекорка. А с венозными носками человекорка не говорит.
– Уважения – раз. Два – подчинения, причем полного. Ты недодавал нам все эти годы! Государству, людям. Мы были снисходительны к тебе, и слишком. Но теперь придется возвращать долги.
Человекорка молчит. Ладонь остывает.
– Виктор Петрович, будем говорить, как цивилизованные люди. Мы не хотели лишнего насилия. Нам дорого спокойствие общества. Но поэзия зашла в такие дебри, так оторвалась от насущных задач человека, что сама подписала себе приговор. Она потеряла себя, утратила внятное сообщение. Люди разочаровались в ней – и все это по вине жалкой горстки вас, заносчивых снобов, которые годами не предлагали им ничего узнаваемого, а искали сомнительных словесных соответствий тому, что и вовсе никто не видел. Чудовищная и многолетняя растрата человеческих ресурсов – чувств, способностей, сил – и ради чего? Никакого прогресса в российской поэзии не наблюдается. Уже как минимум столетие. Наши специалисты полностью разобрались в данном вопросе. А вот проза развивается, да еще как. И это логично: есть спрос, людям нужны истории про людей, они не станут ежедневно усваивать то, что не могут пересказать другим. Существование поэзии – это просто нонсенс! Это все равно что вместо супа, приправленного перцем, взять перечницу без супа и просто высыпать себе на язык.
Перец или соль.
Все это такая вкрадчивая, мирная пытка.
– Или просто положить на него лавровый лист. Где-то это я уже слышал, – усмехнувшись, говорит мой друг, отпадая от меня. Теперь он снова – просто человек, только что сжимавший горбушку в кармане.
– Может быть, это голос совести? – тараканьи туфли пытаются шутить. —
Но к делу. Руководство страны озабочено недостаточной эффективностью поэтов.
Оно приняло решение полностью обнулить поэзию как непопулярную сферу. Люди должны забыть об этом устаревшем способе письменной речи. На время. Необходима пауза, чтобы подготовить и потом провести масштабную перезагрузку поэзии.
– Обнуление – это уничтожение?
– Благо народа – для нас закон. Даже если оно требует жертв.
– Вы бесчеловечны. Вы не знаете народа. Вы ничего не знаете, – в голосе человека целлофан отчаянья.