такой вот Гленн Гульд играет, то они, если они похожи на Вертхаймера, погибли, думал я. Похороны Вертхаймера не заняли и получаса. Сперва я хотел надеть на его похороны так называемый траурный костюм, но потом все же решил пойти на похороны в дорожной одежде, мне показалось смешным подчиняться предписаниям похоронного этикета, который я всегда ненавидел, как и все связанные с одеждой предписания этикета, поэтому я пошел на похороны в том же, в чем приехал в Кур, в своем повседневном костюме. Сначала я думал, что пойду на кладбище Кура пешком, но потом все-таки поймал такси и попросил, чтобы меня высадили у главных ворот. Телеграмму сестры Вертхаймера, которую теперь зовут Дутвайлер, я предусмотрительно положил в карман, потому что там было указано точное время похорон. Должно быть, речь идет о несчастном случае, возможно, в Куре Вертхаймер попал под автомобиль, подумал я, ведь ни о каких хронических и опасных для жизни болезнях Вертхаймера я не знал, я думал о всевозможных несчастных случаях, но в первую очередь о несчастных случаях на дороге, так как сегодня они случаются каждый день; мысль, что он мог покончить с собой, даже в голову мне не приходила. А ведь именно эта мысль, как я теперь понимаю, думал я, напрашивалась в первую очередь. Меня удивило, что Дутвайлер послала телеграмму на мой венский адрес, а не в Мадрид, потому что откуда же сестре Вертхаймера было знать, что я нахожусь в Вене, а не в Мадриде, думал я. Мне и сейчас непонятно, как она узнала, что меня можно застать в Вене, а не в Мадриде, думал я. Вероятно, она связывалась с братом незадолго до его самоубийства, думал я. Разумеется, я бы приехал в Кур и из Мадрида, думал я, пускай это было бы и потрудней. Хотя нет, думал я, добираться до Кура из Цюриха нетрудно. Я в очередной раз показывал очередным покупателям венскую квартиру, вот уже несколько лет я хочу ее продать, но не могу найти подходящего покупателя; тех, кто в этот раз ее смотрел, я тоже не беру в расчет. Они либо не готовы заплатить требуемую цену, либо отказываются по каким-нибудь другим причинам. Я намеревался продать свою венскую квартиру как она есть, то есть со всем, что в ней находилось, и поэтому покупатели должны были меня устраивать, но никто из них, как говорится, мне не приглянулся. Кроме того, я подумал, разве не глупо именно сейчас, в такие трудные времена расставаться с венской квартирой, отказываться от нее в пору абсолютной неопределенности. Сейчас ведь никто ничего не продает, если его к этому не вынуждают, думал я, а меня, конечно же, продавать квартиру никто не вынуждал. У меня есть Дессельбрун, всегда думал я, венская квартира мне не нужна, и потом, ведь я живу в Мадриде и не намереваюсь возвращаться в Вену, никогда не вернусь, всегда думал я, но, когда видел ужасные лица всех этих покупателей, они просто-таки выбивали из моей головы все мысли о том, чтобы продать венскую квартиру. В конце концов, думал я, Дессельбруна ведь надолго не хватит, одной ногой в Вене, другой в Дессельбруне ведь лучше, чем в одном Дессельбруне — и я подумал, что в Дессельбрун я, по сути, больше никогда не вернусь, но и дом в Дессельбруне тоже продавать не буду. Я не стану продавать квартиру в Вене и Дессельбрун тоже не стану продавать, я оставлю себе и венскую квартиру, на которую уже давно махнул рукой, и Дессельбрун, на который тоже махнул рукой, но продавать ни Вены, ни Дессельбруна не буду, думал я, мне-то это не нужно. Если быть честным, то на самом деле у меня хватает средств, чтобы жить в достатке, вообще не продавая ни Дессельбруна, ни Вены. Продам — дураком буду, думал я. Так что оставлю себе и Вену, и Дессельбрун, и даже если я никогда не буду жить ни в Вене, ни в Дессельбруне, думал я, у меня в запасе всегда будут и Вена, и Дессельбрун, и моя независимость таким образом будет независимостью еще в большей степени, чем в том случае, если бы у меня не было Вены или Дессельбруна, или если бы не было и Вены, и Дессельбруна. На пять часов утра назначают похороны, которые ни в коем случае не должны привлекать к себе внимание, думал я, — с похоронами Вертхаймера и Дутвайлеры, и администрация кладбища города Кура не хотели лишнего шума. Сестра Вертхаймера несколько раз повторила, что в случае похорон ее брата речь идет о временных похоронах, она намеревается когда-нибудь перевезти брата в Вену, чтобы похоронить его в фамильной могиле на Дёблингском кладбище. Сейчас о переносе тела ее брата и речи не идет, но почему, она так и не сказала, думал я. Фамильный склеп Вертхаймеров был одним из самых больших на кладбище в Дёблинге, думал я. Может быть, осенью, сказала сестра Вертхаймера, по мужу Дутвайлер, думал я. Господин Дутвайлер был во фраке, думал я, и под руку вел сестру Вертхаймера к могиле, вырытой на другом конце кладбища, почти на границе с Мюльбергом. Так как никто ничего не говорил, а могильщики опустили гроб с Вертхаймером в яму с невероятной ловкостью и необычайной быстротой, то похороны заняли не больше двадцати минут. Одетый во все черное господин, очевидно служащий похоронного бюро, — наверняка он был и владельцем похоронного предприятия, думал я, — хотел было что-то сказать, но Дутвайлер оборвал его раньше, чем тот успел начать. Сам я не смог купить цветы, я никогда в жизни этого не делал, Дутвайлеры тоже пришли без цветов, что выглядело еще более удручающе; вероятно, думал я, сестра Вертхаймера посчитала, что цветы на похоронах ее брата неуместны, она права, думал я, хотя похороны без цветов, конечно же, произвели на всех присутствующих ужасное впечатление. Господин Дутвайлер прямо у открытой могилы вручил каждому могильщику по две купюры, это выглядело отвратительно, но вполне соответствовало тому, как проходили эти похороны. Сестра Вертхаймера смотрела в могильную яму, ее муж не смотрел, я тоже не стал смотреть. К выходу я шел вслед за супругами Дутвайлер. У ворот они повернулись ко мне и пригласили на обед, я не принял их приглашения. Конечно же, это было неправильно, думал я теперь в гостинице. Возможно, у них, в особенности у сестры Вертхаймера, я бы смог разузнать что-нибудь полезное, думал я, а так я попрощался и вдруг оказался один. Кур меня больше не интересовал, и я отправился на вокзал и сел в первый же поезд на Вену. Совершенно естественно, что после похорон мы потом еще долгое время постоянно думаем о покойном, особенно если покойный был нашим близким, да к тому же самым близким другом, с которым мы были связаны десятилетиями, ведь так называемый однокашник — это всегда самый особенный наш спутник по жизни и существованию, ведь он, так сказать, архисвидетель наших жизненных обстоятельств, думал я, минуя Букс и лихтенштейнскую границу, и все мои мысли были заняты не кем иным, как Вертхаймером. У него с рождения было действительно огромное состояние, но он не знал, что с этим состоянием делать, всю жизнь это состояние приносило ему несчастье, думал я. Его родители не смогли, как говорится, открыть ему глаза, они подавляли его еще тогда, когда он был ребенком, думал я. У меня было тягостное детство, всегда говорил Вертхаймер, у меня была тягостная юность, говорил он, тягостные студенческие годы, подавлявший меня отец, подавлявшая меня мать, подавлявшие меня учителя, постоянно подавлявшее меня окружение. Они (его родители и воспитатели) оскорбляли его лучшие чувства и пренебрегали его умом, думал я. У него никогда не было дома, думал я, по-прежнему стоя в холле, так как родители не дали ему дома, потому что не были в состоянии дать ему дом. Он всегда отзывался о своей семье так, как никто другой, потому что его родня не была для него семьей. В итоге он никого не ненавидел так сильно, как своих родителей, их он называл не иначе как губителями и уничтожителями. После смерти родителей — их автомобиль сорвался в ущелье недалеко от Бриксена — у него кроме сестры больше никого не осталось, ведь всех остальных, включая и меня, он выкинул из головы и полностью завладел сестрой, думал я, причем завладел самым бессовестным образом. Он без конца что-то требовал, но ничего не давал взамен, думал я. Он снова и снова приходил на флоридсдорфский мост, чтобы броситься в реку, но на самом деле не собирался никуда бросаться; он учился музыке, но так и не стал пианистом-виртуозом, и, наконец, он, как он все время говорил, ушел с головой в гуманитарные науки, не имея ни малейшего представления о том, что такое гуманитарные науки, думал я. С одной стороны, он переоценивал свои возможности, а с другой — недооценивал их, думал я. Я думал о том, что и от меня он требовал больше, чем мне давал, думал я. Думал, что его претензии ко мне, как и к другим, всегда были завышенными, о том, что его требованиям нельзя было соответствовать, и от этого он становился все несчастней. Вертхаймер был рожден несчастливым человеком, он знал это, однако, как и все несчастные люди, он не хотел признаваться себе в том, что он, как сам считал,