еще никогда за всю свою историю не находилась в таком глубоком кризисе, сказал я, еще никогда за всю историю ею не правили такие низменные, бесхарактерные и тупые люди. Народ глуп, сказал я, и слишком слаб, чтобы изменить подобное положение вещей, он позволяет пронырливым, жаждущим власти людям вроде тех, что сидят в нашем правительстве, обманывать себя. Возможно, и после следующих выборов все будет по-прежнему, ведь австрийцы — люди привычки, и они привыкли к болоту, в котором увязли за несколько десятков лет. Бедный народ, сказал я. И со словом социализм, сказал я, все, а австрийцы в первую очередь, попадают впросак, хотя все знают, что слово социализм давно уже потеряло свою ценность. Социалисты больше не социалисты, сказал я, сегодняшние социалисты это новые эксплуататоры, все они изолгались! — сказал я хозяйке, совершенно не желавшей, как я вдруг заметил, слушать это бессмысленное отступление, она-то конечно жаждала только рассказа о похоронах. В общем, сказал я, в Вене я был застигнут врасплох телеграммой из Цицерса; телеграмма госпожи Дутвайлер, сестры Вертхаймера, сказал я, застала меня в Вене, я был в знаменитом Пальмовом павильоне, сказал я, и обнаружил телеграмму на двери моей квартиры. Мне до сих пор не ясно, откуда госпожа Дутвайлер узнала, что я нахожусь в Вене, сказал я. Город стал совершенно отвратительным, с былой Веной и не сравнить. Ужасный опыт — вернуться в этот город, да и вообще в эту забытую богом страну, после того как провел многие годы за границей, сказал я. Тот факт, что сестра Вертхаймера вообще телеграфировала мне, что она вообще известила меня о смерти своего брата, меня удивил. Дутвайлер, сказал я, — какая ужасная фамилия! Богатая швейцарская семья, сказал я, с которой породнилась сестра Вертхаймера, химический концерн. Но, как ей и самой известно, сказал я хозяйке, Вертхаймер всегда подавлял сестру, не давал ей жить — лишь в последний, самый-самый последний момент она от него освободилась. Если бы хозяйка гостиницы сейчас поехала в Вену, она бы пришла в ужас. Как же изменился город, и не в лучшую сторону, сказал я. Никаких следов величия, одно отребье! — сказал я. Лучше держаться от всего этого в стороне, где-нибудь уединиться, сказал я. О том, что я уже давно оттуда уехал и поселился в Мадриде, я не сожалел ни секунды. Но если у нас нет возможности уехать прочь и мы вынуждены оставаться в этой идиотской стране, в таком идиотском городе, как Вена, то мы быстро умираем, долго нам не протянуть, сказал я. У меня в Вене было два дня на то, чтобы поразмыслить о Вертхаймере, сказал я, еще я думал о нем по дороге в Кур, в ночь перед похоронами. Сколько народу было на похоронах Вертхаймера, спросила хозяйка. Только сама Дутвайлер, ее муж и я, сказал я. Ну и работники кладбища, что естественно, сказал я. Управились меньше чем за двадцать минут. Хозяйка гостиницы сказала, что Вертхаймер всегда говорил ей: если он умрет раньше нее, то оставит ей ожерелье — очень ценное, сказала она, которое досталось ему от бабушки. Но она, конечно же, предполагает, что Вертхаймер не упомянул ее в завещании, я же подумал, что Вертхаймер наверняка вообще никакого завещания не оставил. Если Вертхаймер обещал ей ожерелье, сказал я хозяйке, то она это ожерелье получит. Вертхаймер то и дело у нее ночевал, сказала она мне, покраснев; если он, как это часто случалось, боялся, приехав из Вены, оставаться в Трайхе, то тогда сначала шел к ней, чтобы переночевать, зимой он часто неожиданно приезжал из Вены в Трайх, а в Трайхе было нетоплено. Люди, которым в последнее время он разрешал приезжать в Трайх, носили дурацкую одежду — актеры, сказала она, как из цирка. У нее они ничего не покупали, затоваривались всевозможной выпивкой в магазине. Они его только использовали, сказала хозяйка гостиницы, неделями хозяйничали в Трайхе за его счет, все привели в беспорядок, шумели по ночам до самого утра. Такой сброд, сказала она. Неделями в Трайхе жили только они, а Вертхаймера не было, он появился за несколько дней до отъезда в Кур. Вертхаймер часто говорил, что поедет в Цицерс к сестре и зятю, но все время откладывал поездку. Он написал сестре в Цицерс несколько писем, он писал ей, что она должна приехать к нему в Трайх, должна расстаться с мужем, которому он, Вертхаймер, никогда не придавал значения, расстаться с этим жутким человеком, сказала она, повторив слова Вертхаймера, — но сестра на его письма не отвечала. Мы не можем привязать к себе человека, сказал я; если человек этого не хочет, мы должны оставить его в покое, сказал я. Вертхаймер хотел привязать к себе сестру на веки вечные, сказал я, это было его ошибкой. Он свел сестру с ума и сам при этом помешался, сказал я, ведь если кто-нибудь кончает с собой, то, значит, он помешался. Что же теперь будет, спросила хозяйка гостиницы, со всей кучей денег, которую оставил Вертхаймер? Этого я не знаю, сказал я, наверняка, предположил я, их унаследовала сестра. Деньги к деньгам тянутся, сказала хозяйка гостиницы, после чего захотела узнать еще что-нибудь о похоронах, но я не знал, что бы ей такое рассказать, потому что рассказал ей о похоронах Вертхаймера все, более или менее все. Были ли это похороны по еврейскому обычаю, спросила хозяйка гостиницы. Я сказал: нет, это не были похороны по еврейскому обычаю, но его похоронили самым быстрым способом, сказал я, все прошло так быстро, что я чуть все не прозевал. Дутвайлеры после похорон пригласили меня на обед, сказал я, но я отказался, я не хотел быть вместе с ними. Однако это было ошибкой, сказал я, мне следовало принять приглашение и пойти с ними, а так я вдруг оказался совсем один и не знал, что мне делать, сказал я. Кур — отвратительный город, мрачный, как никакой другой. Вертхаймер похоронен в Куре лишь временно, неожиданно сказал я; окончательно они хотят похоронить его в Вене, на кладбище в Дёблинге, сказал я, в фамильной могиле. Хозяйка гостиницы встала и сказала, что уверена: до вечера теплый воздух с улицы прогреет номер, я могу не волноваться. Зимний холод еще держится в номере, сказала она. На самом деле я боялся простудиться от одной мысли о том, что должен буду ночевать в номере, в котором я провел уже не одну бессонную ночь. Правда, пойти куда-нибудь еще я не могу, это или слишком далеко отсюда, или там еще более неуютно, чем здесь, думал я. Разумеется, раньше я был намного более непритязательным, думал я, совсем не таким чувствительным, как сейчас, и я подумал, что в любом случае должен выпросить у хозяйки еще пару шерстяных одеял перед тем, как лечь спать. Не приготовит ли она мне горячего чая, прежде чем я пойду в Трайх, спросил я у хозяйки, которая в ответ спустилась на кухню, чтобы заварить чай. Я же распаковал сумку и повесил в шкаф черно-серый костюм, который взял с собой в качестве, так сказать, траурного костюма. У них тут повсюду в номерах эти безвкусные рафаэлевские херувимы, думал я, рассматривая рафаэлевского херувима на стене, он совершенно заплесневел, отчего, впрочем, стал более сносным. Я вспомнил, что здесь в пять часов утра меня будили свиньи, кидавшиеся к лохани с едой, будило бесцеремонное громыхание дверьми. Когда мы знаем, что нас ждет, думал я, нам легче это перенести. Посмотревшись в зеркало, — а мне пришлось пригнуться, чтобы увидеть в нем себя, — я обнаружил на виске лишай, я несколько недель подряд лечил его китайской мазью, и он уже было исчез, а теперь снова появился, что вызвало у меня беспокойство. Я тотчас же подумал о каком-нибудь злокачественном заболевании, которое врач от меня скрыл и которое он, чтобы меня успокоить, прописал лечить китайской мазью — на самом деле, в чем я теперь убедился, совершенно бесполезной. Такой лишай, конечно же, может стать началом тяжелого злокачественного заболевания, подумал я и отвернулся от зеркала. То, что я сошел в Атнанг-Пуххайме и поехал в Ванкхам, чтобы пойти в Трайх, сразу показалось мне совершенной бессмыслицей. Я бы мог избавить себя от этого ужасного Ванкхама, думал я; и нужно же было, думал я, оказаться в этом холодном, затхлом номере и страшиться наступления ночи, представить которую — вместе со всеми ожидавшими меня ужасами — мне не составляло труда. Остаться в Вене, вообще никак не отреагировать на телеграмму Дутвайлеров и не ехать в Кур было бы лучше, чем поехать в Кур, сойти с поезда в Атнанг-Пуххайме и поехать в Ванкхам, чтобы пойти в Трайх, — мне-то какое дело до всего этого? Ведь я не поговорил с Дутвайлерами и даже у открытой могилы Вертхаймера не почувствовал ровным счетом ничего, думал я, всех этих мучений я бы мог спокойно избежать и не брать их на себя. Мое поведение было мне отвратительно. Но, с другой стороны, о чем мне было разговаривать с сестрой Вертхаймера? — спрашивал я себя. С ее мужем, до которого мне нет решительно никакого дела и который был мне отвратителен уже по описаниям Вертхаймера, выставлявшего его в более чем неприглядном свете, и стал еще больше отвратителен после личной встречи? С такими людьми, как Дутвайлеры, я не разговариваю, подумал я сразу же, как увидел Дутвайлеров. Хотя даже такому Дутвайлеру не составило труда уговорить сестру Вертхаймера бросить брата и уехать в Швейцарию, думал я, — даже такому отвратительному Дутвайлеру! Я снова посмотрел на себя в зеркало и увидел, что лишай появился не только на правом виске, но и на затылке. Теперь Дутвайлер наверняка снова вернется в Вену, думал я, — ее брат мертв, квартира на Кольмаркте освободилась, Швейцария ей больше не нужна. Венская квартира принадлежит ей, Трайх — тоже. И к тому, же в квартире на Кольмаркте стоит вся ее мебель, думал я, которая ей нравилась, которую ее брат, как он сам мне всегда говорил, ненавидел. Теперь-то она может жить со швейцарцем в Цицерсе припеваючи, подумал я, ведь ничто не мешает ей в любой момент вернуться в Вену или в Трайх. Виртуоз лежит себе на кладбище в Куре недалеко от Мюльхальде, подумал я на мгновение. Родителей Вертхаймера хоронили еще по еврейскому обычаю, думал я, сам же Вертхаймер в последние годы постоянно называл себя