орадки нет, он не холоден и не горяч, лежит с пустыми глазами, приподнимается, без рубашки, на перине, обнимает меня за шею и шепчет мне на ухо: «Доктор, дай мне умереть». Я озираюсь, похоже, никто этого не слышал; родители, склонившись в оцепенении, ждут моего приговора; сестра принесла стул – подставку для моего саквояжа. Открываю его, перебираю свои инструменты; мальчик на кровати ловит мои руки своими руками, чтобы напомнить о своей просьбе; я беру пинцет, прокаливаю его в пламени свечи и снова откладываю. Да, думаю я, богохульник, в таких случаях помогают лишь боги, посылают лошадей, да еще сразу двух, когда их нет вовсе, да еще конюха в придачу. Тут только я опять вспоминаю о Розе: что же делать, как ее спасти, как вытащить из-под этого конюха, когда я в десяти милях от нее, да еще с неуправляемыми лошадьми в повозке? Ох уж эти лошади, теперь-то они поутихли, а окна, как быть с ними, разве открыть их снаружи? Вставить в каждое окно по лошадиной морде и, не обращая внимания на крики родителей, так осматривать больного? Поеду-ка я поскорее назад, думаю я себе, будто лошади меня к тому призывают, но в то же время терпеливо сношу то, что сестра больного снимает с меня шубу, полагая, видимо, что я разомлел от жары. Стакан рома мне подносят, старик хлопает меня по плечу; расставаясь с накоплениями, он, верно, думает, что в своем праве. Я трясу головой; быть с ним заодно – значит впасть в дурноту; потому-то я и отказываюсь от рома. Мать стоит у кровати, подзывает меня, я подхожу и прикладываю ухо – под ржание лошади, отраженное потолком, – к груди мальчика, который отпрядывает от моей мокрой бороды. Подтверждается то, что я и так знал: парень здоров, так, легкие спазмы, мать перестаралась, отпаивая его кофе, а вообще-то вполне здоров, и надо бы попросту выпихнуть его из кровати. Но я не усовершенствователь мира сего; так что пусть остается в кровати. Я служу по уезду и исполняю свой долг до конца, через не могу и еще сверх того. Тружусь за копейки, но бедным помогаю самоотверженно. Да еще о Розе надо бы позаботиться, а так малый прав, умереть я и сам не прочь. Что я делаю здесь, посреди зимы, которой не видно конца! Лошади моей как не бывало, и никто не дает мне свою. Этих вот вытащил из свинарника, если б не они, пришлось бы ехать хоть на свиньях. Так-то вот. И я, кивая, соглашаюсь с родителями. Они ведь об этом ничего не знают, а как узнали бы – не стали бы верить. Рецепты-то выписывать нетрудно, трудно ладить с людьми. Что ж, визит мой окончен, опять меня потревожили зря, я к такому привык: чуть что, весь уезд звонит в мой колокольчик; но что на сей раз мне пришлось пожертвовать еще и Розой, красивой девушкой, живущей уж столько лет, без всякого внимания с моей стороны, в моем доме, – это уж чересчур, тут уж надо мне как-то поднапрячь извилины, чтобы утрясти это дело в своей голове и не наброситься с кулаками на это семейство, которое ведь при всем желании не может вернуть мне Розу. Когда же я закрываю свой чемоданчик и жестом прошу вернуть мне мою шубу, а семейство стоит сгрудившись, отец держит, принюхиваясь, в руке стакан рома, мать, разочаровавшись, очевидно, во мне – да чего они все от меня ожидают? – с заплаканными глазами, кусая губы, а сестра с полотенцем, набухшим от крови, я почти готов признать, учитывая все обстоятельства, что малый, может быть, и впрямь того – болен, что ли. Я подхожу к нему, он улыбается мне навстречу, будто я намерен угостить его крепчайшим бульоном, – ах эти лошади, опять они ржут, словно повинуясь кому-то свыше, хотят посодействовать обследованию, – и тут я вижу: да, парень болен. На правом боку, против таза, у него зияет рана величиной с тарелку. Розовая, со множеством оттенков, темная посередине, светлеющая ближе к краям, нежно и неравномерно набухающая кровью, открытая, как наземная шахта. Это если смотреть издалека. А вблизи видишь, что дело обстоит еще хуже. Так что впору присвистнуть от изумления. Черви величиной с мой мизинец, розовые сами по себе, да еще все в крови, извиваются внутри раны. С белыми головками, со множеством ножек, видимых на свету. Бедный мальчик, тебе уже не помочь. Я отыскал твою рану, этот цветок на боку тебя и погубит. Семейство счастливо, они видят, что я не бездействую; сестра говорит об этом матери, мать отцу, отец кому-то из гостей, которые осторожно, на цыпочках, входят, в лунном сиянии, балансируя руками, в открытую дверь. «Ты спасешь меня?» – шепчет, рыдая, юноша, ослепленный видом раны. Таковы у нас люди. Вечно требуют от врача невозможного. Старую-то веру они утратили, священник сидит себе дома, разбирая на части свои богослужебные причиндалы, один за другим, а врач со своими хрупкими инструментами за всех отдувайся. Ну, как знаете, я ведь сюда не напрашивался; хотите использовать меня для своих святых целей – пожалуйста, я готов; что ж мне еще остается, старому сельскому врачу, у которого похитили служанку! И вот они подходят ко мне, все семейство и старики из деревни, и раздевают меня; школьный хор во главе с учителем собрался перед домом и поет на простенькую мелодию слова: